Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кравчук хорош. — Она подняла на него глаза, прямые, без вызова. — Только он у меня третий месяц, а тот, нижний, — год. Год, товарищ старший лейтенант, у одного ключа. Он мне станцию вслепую соберёт и Москву из любой ямы достанет, и в эфире у него рука как часы. Он мой лучший. И вот лучшего я за линию не отдам.
— Мне лучший и нужен, — сказал Воронин. — Не для штаба беру — за линию. Туда хороший не дойдёт. Туда надо лучшего.
— Знаю, что надо. — Голос её не дрогнул, остался эфирным, ровным, и оттого слова легли тяжелее. — Оттого и не дам. Я тут не первый месяц сижу, считать научилась. Кого за линию отдала — тех больше не считаю в живых, чтоб потом не больно. Иные возвращаются. Да я уж отвыкла ждать.
Это не было ни упрёком, ни мольбой — один сухой итог, выложенный тем же тоном, каким передают сводку. И за ровностью Воронин услышал больше, чем за иным криком: её осень тут, у ключа, когда она день за днём выпускала в эфир чужие голоса и вычёркивала их из книги, не дослушав ответа. Она работала свою войну и платила свою цену, не легче окопной, только тише. И эту-то цену держала сейчас против него — как держат последнее своё.
И оттого, что цена была настоящая, ему некстати вспомнилась карточка в вещмешке — та, с девочкой и косой, с чужой надписью на обороте, которую он таскал полгода и которой так и не написал ни строчки. Над той у него не повернулась рука соврать. Та была памятью, которой у него нет, — а эта сидела перед ним живая, при ключе, и стучала по столу настоящими пальцами. С мёртвой бумагой проще: ей не задолжаешь.
Бумагу он мог положить на стол. Назови он, от кого она, — Озерова отдала бы и Шанько, и кого ещё велят, молча, как отдают по наряду, и была бы права по службе, и затаила бы это, как затаивают отнятое силой. Оттого он бумагу не достал. Отнять её лучшего наряд мог. Сладить так, чтоб она отдала сама, наряд не мог. А ему нужно было второе: за линию волоком не таскают.
— Кравчука не возьму, — сказал он. — Хорош, не хорош — не возьму. Я к вам пришёл не за тем, кого вам не жалко. Мне в лесу с тем человеком зимовать, и я его выбираю, как себе руку выбирают. Возьму вашего лучшего или не возьму никого — другого сладим, ваша правда, мир радистами не сошёлся.
Озерова молчала, и пальцы её на краю стола замерли совсем.
— А чтоб вам не считать его наперёд в мёртвые, — продолжил он тяжелее, чем хотел, потому что это и была цена, которую он клал на стол вместо бумаги, — кладу так. Он ваш остаётся, не мой. До последнего дня — ваш. Дам слово держать с ним связь поимённо: жив — будете знать, моей рукой отстучу. Сорвётся что — спрос с меня, я его у вас взял. И коли решите, что хватит, — заберёте назад, и я отдам без разговору. Не насовсем беру. В долг. — Он помолчал. — Больше мне вам положить нечего.
Она ещё не уступила, но в ней проступило то, что приходит прежде уступки: признание, что слово сказано настоящее. Выстукала по столу короткий такт — не морзянку, а так, мысль, — и Воронин, помнивший её пальцы по той, августовской встрече, отметил: зачастили. Значит, за ровным лицом её ходило сильнее, чем по лицу видать.
— В долг, — повторила она тихо, пробуя слово на вес. — Никто ещё не приходил в долг. Все приходили с нарядом. — Она подняла глаза. — Спрошу его сама, нынче же. Неволить не стану — там воля нужна. Захочет — отдам, под ваше слово. Не захочет — не обессудьте. А станцию… — Она встала, мотнула головой в сторону переборки. — Станцию пойдёмте гляну при вас. Подержите в руках. Бумагой, ваша правда, в лесу не починишь.
* * *
За дощатой переборкой стоял отдельный стол, и на нём, в раскрытом фанерном ящичке, лежала она — та самая малая станция. Меньше, чем он ждал: приёмник и передатчик уместились в две коробки чуть больше полевого котелка, с гнёздами под лампы, с верньерами, с зажимами для ключа и питания. Озерова сняла её со стола бережно, как берут живое, и поставила перед ним под лампу.
— Вот. Лёгкая, верно. Два кило с малым. — Она тронула верньер, и тот пошёл туго, плавно, без люфта. — В вещмешок прячется, питать можно хоть от батарей, хоть от ручного движка, хоть выкрутиться на крайний случай. Дальнобойная — Москву из-под Вязьмы достанет, если антенну поднять как следует да час выбрать. — Она говорила о станции, как мастер о любимом инструменте, и Воронин слушал не столько слова, сколько голос. — Только капризная, как всякая малявка. Лампы нежные, в мороз садятся, питание любит ровное. Дуролому не давай — угробит за неделю. Ей руки нужны.
— Оттого и пришёл к вам за руками, — сказал Воронин, поворачивая станцию под светом, оглядывая, как оглядывал бы трофейный механизм: где слабо, что отвалится первым, что чинить в поле. — Сама по себе она мне ни к чему. Мне нужно, чтоб при ней был человек, который её слышит.
— Это вы верно понимаете. — В голосе у Озеровой проступило что-то вроде удивления: такого понимания от строевого она не ждала. — Иные приходят — им бы аппарат поновее да помощнее, а кто на нём работать будет, дело десятое. А аппарат без рук — железо. — Она помолчала, провела пальцем по верньеру. — Вот вы её слушать собрались. Хотите — сами послушайте. Дам вам кое-что услыхать.
Она не стала договаривать что — сняла со своего стола наушник, ту половину, что давеча освободила, повернувшись к нему, и протянула через стол. Наушник был ещё тёплый от её уха, и Воронин, приняв его, на миг задержал в ладони это чужое тепло, прежде чем приложить к собственному уху.
Сперва шёл один эфир — рябь, треск, далёкие точки вперебой. Озерова, не глядя, тронула верньер на приёмнике, повела его медленно, на ощупь, как ведут пальцем по знакомой стене в темноте. Эфир поплыл, сменяясь. И вдруг сквозь рябь