Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слышите? — спросила она тихо.
— Слышу. — Он и впрямь слышал: тон стоял в ухе, не дрожа и не прерываясь, тянулся через весь эфир одной мёртвой струной — терпеливый, нечеловеческий, ни на что в этом стрекочущем подвале не похожий.
— Это он и есть. — Озерова сняла руку с верньера. — Пеленгатор. Машина. Не передаёт — слушает. Водит по эфиру вот этой нотой и ищет, кто стучит. Найдёт — две засечки с разных машин, и место твоё у него на карте, в крестике. А по крестику через час либо самолёт, либо команда лесом.
Воронин держал наушник и не снимал. Где-то близко, под этой нотой, забил чужой ключ — частил, рвано, чужим почерком; он поймал из дроби две буквы, потянулся за третьей — и упустил, не разобрал, как не разбирают речь на полузнакомом языке. Тон стоял поверх, ровный, и Воронин вдруг понял, что слышит этот эфир не так, как Озерова: она в нём читала, он — глядел на воду. Враг ему всегда выходил с лицом, с дивизией, со стрелой на карте. А этот был — нота под чужой морзянкой, машина без лица, и единственный, кто тут различал её ход, сидел рядом, при ключе.
— Долго в эфире сидеть нельзя, — говорила она дальше, буднично, как о деле, которое знает всякий у ключа. — Отстучал коротко, по уму, — и снялся, и место сменил. Радист ваш не тот хорош, кто быстро стучит. А тот, кто знает, когда замолчать.
Она придвинула к нему переплётную книгу, ту, раскрытую, и повернула. Полстраницы было вычеркнуто — строка за строкой, ровными чертами, без помарок.
— Вот эти. — Палец её прошёл по вычеркнутым, не задерживаясь. — Группа под Ярцевом. Молодой у них стучал, горячий, как Кравчук. Сел в эфир да заговорился — не доложил, а душу отвёл. Я ему в третий раз: «коротко». Не послушал. — Палец остановился. — Их на четвёртом сеансе и накрыли. По этой вот ноте и свели. Я их с тех пор и вычеркнула — всех разом, одной чертой.
Воронин снял наушник. Положил на стол.
— Спасибо, — сказал он, и сказал серьёзнее, чем хотел. — Этого я не знал.
— Теперь знаете. — Озерова забрала у него станцию, поставила в ящик, бережно, и руки её на миг задержались на фанере. — Берегите того, кого возьмёте. Радиста в тылу выбить — первое дело у немца: глухую группу брать легче. — Она помолчала и добавила тише, складывая ящик: — И сами берегитесь. Я вам ещё в августе про удачу говорила. Видать, понадобилась — раз стоите тут, целый. Зря её не тратьте. Её немного отпущено.
* * *
Наверх он поднялся не с тем, с чем спускался.
Станцию выпишут по наряду — дело решённое, почти данное в руки. Шанько он не выписал, а взял в долг, под слово, и долг этот предстояло отдавать всю зиму, поимённо, отстукивая ей живого человека, пока живой. Но подымались с ним по лестнице не станция и не радист. С ним подымалась та ровная нота — заноза в ухе. Зима его, под которую собирался кулак, будет не глухой: эфир там с ушами, и за каждым лишним словом ходит крестик на чужой карте. Он шёл за инструментом, а унёс врага, которого прежде не знал в лицо, — да у того и лица нет: одна нота, одно терпеливое ухо за линией.
Семёнов ждал у лестницы, где его и оставили, — в радистское ремесло не лез, стоял, сколько понадобилось. Но едва Воронин поднялся, особист скользнул взглядом ниже его лица — по рукам, пусты ли. Пустые. Отложил и эту заметку, как откладывал все.
— Что — без станции? — обронил он. — Не дали?
— Дадут. По наряду. — Воронин понял, к чему он: у Семёнова всё проверялось делом, и слово «сладили» для него ничего не весило без вещи в руках. — Не на горбу же её мне отсюда тащить.
— Это верно. — Семёнов не настаивал, но и не отстал; пошёл к выходу чуть впереди, придержал тяжёлую дверь, пропуская, — и в этом услужливом будто бы движении было своё: так придерживают дверь, чтобы спутник прошёл первым и весь был на виду. Воронин прошёл.
Они вышли в переулок, в холодный сноп дневного света. Снег падал — мелкий, сухой, ноябрьский, ложился на плечи, таял не сразу.
— Радист-то хоть стоящий? — спросил Семёнов, не глядя.
— Стоящий. Лучший у неё.
— Лучших отдают неохотно. — Особист помолчал. — С чего отдала?
И вот тут Воронин впервые за всё их соседство ответил ему не по-служебному, а почти прямо, — потому что ответ был чист и проверять в нём было нечего:
— Не выпросил. В долг взял. Под то, что верну.
Семёнов глянул на него сбоку — коротко, по-своему, — и проверять в этой фразе оказалось нечего, и он отвёл глаза. «В долг» по его ведомству не проходило ни по какой графе, и оттого он это запомнил, но в дело покуда не положил.
К разведотделу шли молча. Гул с запада не отпускал — глухой, далёкий; только теперь Воронин слышал в нём не канонаду, а ту самую ноту: там, над фронтом, в стылом воздухе уже стояло чьё-то терпеливое ухо и ждало, когда он подаст голос. Этого врага он знал теперь в звук, и этот враг был по его части.
А в ладони у него держалось тепло от наушника, поданного с её уха. Давно сошло, а держалось. И с этим он не знал, что делать: оно не воевало, не убивало и ни под какое дело не шло — просто впервые за обе его жизни рядом с живым человеком ему было легко не по службе, а так, ни за чем. Шаг его, против обыкновения, замедлился сам собой. Заметил это за собой — и не одёрнул. Один раз за полгода молчания решил себе позволить.
Глава 4
«Подразделение»
Список он переписал заново в первую же ночь — не тот, что дали в папке, а свой, на обороте, и первой строкой в нём стояло не имя, а одно слово: молчать.
Ту ноту он привёз