Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Браток, не сдавайся! Силу ты в себе найдешь. Канонада прекратилась и кто-то крикнул:
— Снаряды кончились!
Теперь уже и я не верю в чудо,
Не жду я исцеленья ниоткуда.
Но если я испытываю боль,
То это значит: я живу покуда.
Что тебе сказать напоследок, мой читатель? Какой тебе дать совет, если на тебя навалилось горе? И, кажется, нет спасения, вся жизнь кончена? Нет, не вся, всегда что-то остается. Всегда еще можно кем-то остаться, кем-то быть или кем-то стать. Но надо ли быть поэтом? Совсем не обязательно!
Впрочем, если лежит душа…
1975 г.
Перевод М. Гребнева
Я плакал о своем детстве
1
За мной гнался взбесившийся верблюд.
Он выскочил из-за дома бригадира Аннамурада.
Никогда не видел такого страшного верблюда и никогда не видел бешеного верблюда, но сразу понял, что он бешеный.
Красная пасть, желтые зубы и серая пена, летящая по ветру. Он мчался на меня, припадая к земле, как гончая собака, он разбрасывал в стороны свои облезлые ноги со свалявшейся шерстью и распухшими коленными чашечками: глаза у него были мутные и неживые. У кого я видел такие мутные и неживые глаза, глаза, которые никогда не смотрели на тебя, а все мимо, поверх и в сторону?
Я прижался к дувалу, вдавился в него, верблюд проскочил дальше шагов на двадцать, но тут же развернулся и помчался ко мне. Я кинулся к широкому магистральному арыку, прорытому перед самой войной. Почему я кинулся к арыку? Почему я решил, что вода спасет меня?
Вода была ледяная, я дрожал от холода и от страха, а верблюд и вправду не решился ступить в арык. Он перепрыгивал с берега на берег и встречал меня всюду, куда я хотел выбраться. Так страшно бывает только во сне, но я точно знал, что это не сон, потому что верблюд был прямо надо мной. Ну да, вспомнил я, бешенство это водобоязнь, так говорили старшие. Потому он и не лезет в воду.
Мутные глаза смотрели мимо меня, но я знал, что это обман, что только меня эти глаза и видят. И ко мне, только ко мне обращена красная пасть с желтыми старыми зубами.
Я нырнул, но верблюд расставил ноги по берегам арыка, словно он мост и стал опускаться, чтобы придавить меня своим облезлым животом, чтобы утопить…
Так страшно бывает только во сне, и это был сон.
Мама протянула руку, нащупала мою голову, положила прохладную ладонь на лоб и сказала:
— Нургельды, что за сон приснился тебе, мальчик? Почему так гулко стучит твое сердце?
Неужели она проснулась от стука моего сердца? До сих пор я думаю про это. Почему матери умеют услышать в ночи стук сердца своего ребенка, а дети чаще всего этого не умеют?
— За мной гнался бешеный верблюд, — сказал я, сам еще не очень ясно понимая, во сне это было или наяву. Может, это все продолжение сна, потому что в доме нашем было совсем, темно и даже единственное наше окно никак не обозначилось в стене справа от меня… Я написал «в доме нашем» и написал про «единственное окно», но нынешнему читателю, наверное, надо бы знать, что дом был низенькой мазанкой с земляным полом, хлевы теперь бывают попросторней, а конуры поскладней. Все-таки эта была конура, конура с небольшим квадратным стеклом, вмазанным в стену без рамы. Приложили стекло к дыре, кое-как залепили глиной. А где оно это стекло, почему нет в нем сегодня света?
Как мне хотелось, чтобы было солнце, совсем немного солнца! Или хоть немного солнечного тепла и света!
— Мама, за мной гнался взбесившийся верблюд… — Ап, Нургельды дорогой, разве можно так верить снам. Говорят же: «что ни сбрехнет болтун, что ни привидится во сне!» Повернись ко мне лицом и спи. Рано еще.
Она успокаивала меня, но сердце мое так билось, будто хотело выскочить и бежать от меня прочь. Я уже перестал бояться, а оно — еще нет. И я понял, что должен пересказать сон, иначе грудь моя разорвется.
Мама слушала внимательно, иногда вздыхала.
— Изверг, — сказала она. — Негодяй.
Я понял, что это она не про верблюда, а про бригадира Аннамурада.
— Чтоб ему век детей не видать!
Люди часто удивляются тому, что видят каждый день, но больше всего удивляет людей злорадство. Откуда берутся злодеи, зачем они творят свои мерзости? Разве жестокость, несправедливость и тиранство могут доставлять радость тому, кто их вершит? Люди удивляются злорадству и всегда пытаются найти ему объяснение.
— Своего ребенка нет, вот он и мстит семьям, в которых растут хорошие дети, — сказала мама и добавила, понизив голос, как говорят между собой взрослые, желая, чтобы никто посторонний не слышал:
— Говорят, однажды, когда он был еще юношей, между его ног прополз варан. Это страшная примета, это на весь век бесплодие: ни мальчика не родит он, ни девочки. Дай-то бог, чтоб это было правдой. Если от его семени пойдет племя, то в нашем краю вовсе жизни не будет.
Мама ни о ком не говорила так зло и про Аннумурада прежде так не говорила. Она нащупала рукой мое ухо и нежно погладила его.
Вчера мой брат Меретгельды и я были наказаны бригадиром.
За что?
Разве это важно сразу узнать? Аннамурад отодрал нас за уши.
Он схватил нас обоих, одного правой рукой, другого левой. Сначала потянул вверх изо всей силы, а потом стал закручивать наши уши так, что мы оба завизжали от боли. Мы молили его отпустить нас и простить.
Это было вчера утром, а к вечеру у Меретгельды ухо вздулось, стало красным с лиловым отливом, поднялся жар, к ночи он начал бредить.
Мое ухо пострадало меньше, но и нежное прикосновение маминой руки причинило боль.
2
Мой отец был до войны бригадиром в колхозе, он руководил той же самой бригадой, которую теперь возглавлял Аннамурад. Та же это была бригада, с тем же номером, с теми же полями и с тем же планом по заготовке хлопка, коконов. Та же это была бригада, только люди в ней оказались совсем другие: почти все мужчины ушли на фронт, на их место встали жены и мы, начиная с первого класса.
Большое нам было доверие, большой почет, заменить фронтовиков, но с бригадиром нам не повезло. Где почет, где доверие? А ухо-то