Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Носите, — сказал полковник. И, отпустив руку, добавил тише, не для протокола, оглядев его быстрым опытным глазом — лицо, ещё не сошедшую с него тыловую серость, манеру стоять: — Сами, что ли, ставили?
— Что ставил, товарищ полковник?
— Заряды. — Полковник смотрел снизу, и было в его прищуре то, чего не было в зачитанной строке: понимание цены. — По делу видно, кто сам ставил, а кто посылал ставить. Носите.
И отвернулся к списку, к следующему, и тот молодой, что одёргивал гимнастёрку, уже шагал к столу, торопясь и сбиваясь с ноги.
Всё. Воронин отошёл к стене с коробочкой в кулаке. Орден был холодный и тяжелее, чем казался на вид, — маленькая красная звезда, эмаль, красноармеец с винтовкой посередине. Он подержал его на ладони. Та же ладонь третьего дня держала связку, которую он бросил на лёд под своих. Рука помнила вес связки лучше, чем чувствовала сейчас вес ордена. Он закрыл коробочку и сунул в карман гимнастёрки, к сердцу, где у солдата кладётся документ и фотография, — и где у него лежал сейчас, сложенный по старым сгибам, рапорт на Третьяка, который он так и не сдал.
Вот теперь и орден лёг рядом с тем рапортом. Хорошее соседство, подумал он. Звезда за то, что сорвал немцу контрудар. И донос на собственного бойца — за то, что положено по декаде. Обе бумаги к сердцу, в один карман.
В дверях, выходя, он на миг разминулся с тем, кто входил, — и тело сжалось прежде, чем он понял, кого узнал.
Берия прошёл мимо коротким тяжёлым шагом, со своими, к боковой двери, минуя стол с наградами: он шёл по другому делу и наградную мелочь, верно, не замечал вовсе. Но, поравнявшись, скользнул по Воронину взглядом из-под стёкол пенсне — быстрым, ничего не выражающим, каким хозяин окидывает в проходе исправный инструмент: на месте ли, цел ли. Ни тепла, ни памяти о том ноябрьском вечере, когда Воронин клал перед ним зимний прогноз. Короткий учёт. Узнал, отметил, что цел и при ордене, и пошёл дальше, унося этот учёт в свою тяжёлую расчётливую голову, где Воронин теперь числился отдельной строкой — не «псих», как полгода назад, а позиция, доказавшая полезность и оттого подлежащая использованию.
Дверь за наркомом затворилась. Воронин выдохнул. Всё это время рука стискивала коробочку в кармане сквозь сукно. Вот тебе и награждение, подумал он. Орден дали — и тут же, в дверях, без слов напомнили, чей ты теперь.
* * *
Судоплатов принял его под вечер, на ходу, в проходной комнате, заваленной картами и сводками, где двое командиров чертили что-то на двухвёрстке и спорили вполголоса о санях и горючем.
— С орденом, — сказал Судоплатов вместо приветствия, не вставая из-за приставного столика и не отрываясь от бумаги, которую читал. — Завьялов своё слово сдержал. Его представление, ещё с Вязьмы, осенью. Полгода шло по инстанциям, насилу дошло. — Он отложил её, поднял на Воронина тяжёлый изучающий взгляд. — Завьялова, кстати, нет уже. Под Наро-Фоминском, в декабре. Так что некому теперь и руку пожать за то знамя.
Воронин промолчал. Полковника Завьялова он помнил серым прогоревшим лицом и черно́той под глазами, двое суток на ногах, в ночь перед смыканием вяземского кольца, — и вот того лица тоже не стало, и осталась от него одна эта звезда в кармане, дошедшая полгода спустя, как доходит свет от погасшей уже точки.
— Сядьте, — сказал Судоплатов. — Разговор есть, и не наградный.
Воронин сел. Судоплатов отослал чертёжников движением подбородка, и те вышли, унося карту, и в комнате стало глуше.
— Вас на участке заметили, — сказал Судоплатов без перехода. — Не я. Семёнов.
Воронин не шевельнулся, но подобрался, как подбираются на тонком льду, услышав под ногой треск. Семёнов. Ровный, негладкий, неподкупный Семёнов с его всегда отглаженной формой и неподвижным взглядом, тот самый, чей донос на самого Воронина Судоплатов в своё время не порвал, а положил под сукно — рычагом и угрозой разом.
— Он подал рапорт, — продолжал Судоплатов, и в ровном его голосе ничего нельзя было прочесть. — Не на вас. На вашего сибиряка, на Третьяка. Что тот-де из бывших, с тёмным родством, до войны промышлял на Ангаре сам по себе, власти сторонился, и держать такого в группе особого назначения, при человеке, вхожем сами знаете куда, — недопустимо. Просит проверить и из группы изъять.
Вот оно, подумал Воронин. Та самая бумага — только написал её не он. Он сунул руку в карман и нащупал сквозь сукно две вещи: коробочку ордена и сложенный листок. Свой рапорт на Третьяка — декадный, обязательный, отписанный по форме под коптилкой, за линией, и так и не сданный, потому что сдавать было некому. Поручитель сибиряка, он же был обязан декаду за декадой строчить на него донос — и носил этот хомут три недели, надетый на себя собственными руками. А Семёнов отписал то же самое, не дожидаясь его листка.
— И что вы хотите от меня, товарищ старший майор, — сказал Воронин. — Подтвердить или опровергнуть?
— Ни то ни другое, — отозвался Судоплатов. — Семёнов прав по букве. Третьяк и впрямь из тех, кого по букве в такую группу не берут. Опровергать букву глупо, букву не опровергнешь.
Он навалился локтями на столик, и в глазах его стоял не вопрос, а проверка.
— Я хочу знать одно. Сибиряк ваш — он чего стоит в деле? Не по анкете. По делу. Стоит он того, чтобы я придержал семёновскую бумагу, как придержал в своё время другую? Или дешевле его отдать, чтоб не возиться?
Вот она, развилка. Отвечать надо было не «он хороший человек» — хорошими людьми здесь ничего не доказывают, — а тем единственным языком, который в этом доме слышат: языком пользы.
— В том углу, — отозвался он, — где мы три недели работали, я память свою наперёд исчерпал в первый же день. Дальше шли вслепую, по живой земле. Третьяк эту землю читает, как я карту. Где немец поставит секрет, где у деревни прикормлен доносчик, где лесом можно, а где нельзя, — это всё он, не я.
Он положил ладонь на край столика.
— Я без него в том тылу — половина командира. Отдадите