Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возьмёте легко. Воронин слышал такое не раз и не два, и всякий раз за этими словами кто-нибудь да оставался лежать. Лёгких мостов на этой войне не бывало; бывали мосты, которые лишь выглядели лёгкими, и он давно отучился верить виду. Но и в этом случае ему не пришло в голову насторожиться чему-то сверх обычного: мост как мост, в спешном откате слабо прикрытый, — что ж тут странного.
Странного не было. И всё же где-то под рёбрами, ниже мысли, у него коротко зашлось — той же засечкой, что дважды дёрнула его в декабре, когда немец в тылу отозвался грамотней, чем умеет немец. Тогда он списал это на нервы отходящего противника — и сейчас списал опять, не дав засечке имени. Слишком уж гладко сходилось: и мост единственный, и прикрыт слабо, и взять легко. Гладкого на войне он не любил. Но спорить с приказом из-за одной глухой засечки было не с чем.
— Когда выходить? — спросил он.
— Как доукомплектуетесь. Срок — неделя.
Судоплатов поднялся, давая понять, что разговор кончен, и, уже стоя, добавил то, ради чего, может, и затевал весь этот короткий деловой разговор:
— Орден, старший лейтенант, не за прошлое. Он задаток. За прошлое в этом доме не платят, за прошлое тут хоронят. — Он застегнул верхний крючок ворота, ровно, по-уставному. — Платят вперёд, за то, что вы ещё сделаете. И спрос теперь с вас будет по ордену, а не по званию. Носить легко. Соответствовать дорого.
Воронин шагнул было к двери, но у порога обернулся — на карту. Оперативник уже сворачивал её в трубку, и излучина с мостом и двумя дорогами сходилась, скрываясь, в тугой рулон, исчезала, как исчезает всё, на что в этом доме перестали смотреть. Он запомнил её не глазами штабиста, а памятью того, кому по ней идти: где войдёт, где сожмёт лес, где встанет техника на единственном своём пролёте. Так он запоминал местность всегда. И неоткуда было ему почувствовать, что по ту сторону этот же мост и эти же две дороги уже уложены в чужую голову так же накрепко — только укладкой обратной: не чтобы прийти, а чтобы встретить пришедшего.
Карта закрылась. На столе остался лишь зелёный круг от лампы да чья-то остывшая кружка, и Судоплатов уже придвигал к себе следующую папку и не поднял глаз, когда Воронин выходил, — как не поднимают глаз на отмеренное и отпущенное, по которому решение уже принято.
В казарму он шёл длинным коридором, мимо постов, и думал на ходу про дело — ни про орден, ни про мост: кем добирать группу взамен Гриди и Капустина, чтоб не голых необкатанных вести, успеть ли сколотить их за неделю хоть начерно, кого ставить подрывником, пока Гридя в лёжке. Рука сама легла в карман на коробочку — правый, у сердца, где теперь лежал орден; левый, где три недели тёр бок сложенный рапорт, опустел. И в этой пустоте пальцы нащупали мысль: листок он сдал, а человека, на которого тот листок, через неделю опять поведёт за линию и опять поручится за него собственной головой. Бумагу сдать можно. Долг перед человеком — нет.
У поворота к казармам он остановился под тусклой синей лампочкой, достал коробочку, отжал тугую крышку. Звезда лежала на сером шёлке, и в синем свете эмаль её казалась не красной, а чёрной. Холодная — выписанная не за то, что он сделал, а под то, что ещё сделает; задаток под мост. Платить по задатку идти ему через неделю, на ту переправу, и звезда эта пойдёт с ним в том же кармане у сердца, где недавно лежал рапорт. Расплатится — будет носить. Не расплатится — снимут вместе с гимнастёркой, и ляжет она в чей-нибудь стол ждать следующего, кому её выпишут вперёд. Он подержал коробочку на ладони ещё миг. Весь её настоящий вес был там, на той переправе, и его ещё предстояло поднять.
Он защёлкнул коробочку, сунул поглубже и толкнул дверь казармы, где спали вповалку чужие, ещё не его люди, которых ему за неделю предстояло сделать своими и повести туда, где их ждали. «Семеро надо, — подумал он, переступая порог. — Хоть бы пятерых стоящих».
Глава 11
«Декабрьский счет»
За линию он на этот раз вёл не группу, а полгруппы и полчужих.
Их перебросили через фронт на третью ночь после Москвы, тем же глухим коридором у Знаменки, и Воронин всю дорогу до базы, и потом от базы вглубь, ловил себя на старой командирской привычке — пересчитывать своих по головам — и всякий раз спотыкался на том, что считать-то выходило почти некого. Дед шёл, Лыков шёл, Третьяк тропил впереди — это были его, обкатанные за осень и зиму, прочитанные до самого донышка. А за ними тянулись пятеро, которых ему отрядили в Москве взамен Гриди и Капустина и которых он не знал ещё никак — ни в деле, ни в бане, ни на голодный желудок, ни в тот единственный час, когда о человеке узнаёшь всё. Семеро надо было; дали пять, из тех, что нашлись на складе людей под зимний выход: двое из выздоравливающих, один связист на смену Лыкову вторым номером, и двое с переподготовки, в маскхалатах с чужого плеча, не нюхавшие тыла ни разу.
Стоящих в этих пятерых он пока не нашёл ни одного — не потому, что плохи, а потому, что нечем было проверить. Человек на войне стоит ровно столько, сколько за ним увидено в деле, а за этими не было увидено покуда ничего: тёмный груз, который весишь в руке и не знаешь, камень там или вата, пока не поднимешь всерьёз. Поднимать придётся скоро.
Он вёл их и приглядывался — молча, глазом: кто как ставит ногу на чужой лыжне, кто как ложится на днёвке, мордой в снег или на спину, кто бережёт махорку, а кто высадил всё в первый же день. Из таких мелочей и складывается человек, и читать их он умел — не по одной примете, а по всем разом, по тому неуловимому, что мельче слов. Один, постарше, из выздоравливающих — Кондратьев, ефрейтор с простреленной осенью рукой, — лёг в первую же днёвку правильно, спиной к выворотню, лицом к подходу, и не суетился, и Воронин