Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дед на привале сидел чуть особняком, мял в пальцах самокрутку и тоже глядел на новых — молча, тяжело, из-под седых бровей. Воронин подсел к нему, грея руки под мышками.
— Ну как тебе пополнение, — сказал он негромко, не вопросом даже.
Дед не сразу ответил. Докатал самокрутку до конца, оглядел её, сунул за ухо несожжённой.
— Молоко ещё на губах, — обронил он по-полтавски мягко. — У двоих. Тот, рукастый, — этот ничего, этот битый. А молодых, командир, на чистое не пускай первую неделю. Перебьют дурнем.
— Не пущу.
— И ходить за ними глазом. Они ж не чуют ещё, что тыл — это тебе не передовая. На передовой страшно, да понятно откуда. А тут страшно ниоткуда. С этого и дуреют.
Воронин принял. Эту разницу он сам прошёл осенью, и вбивалась она в человека годами или не вбивалась вовсе, а у него было на неё — неделя. Кондратьев, похоже, крепнул. За молодых он не поручился бы.
А шли они всё это время к мосту — к тому самому, единственному на двадцать вёрст, по которому в откат должна была пойти вся немецкая моторная тяга округи. Его показали Воронину в Москве ладонью оперативника на карте — излучину, лес, пролёт — и сказали те самые слова, которые он слышал всю войну и за которыми всегда кто-нибудь оставался лежать: возьмёте легко, слабо прикрыт, немец откатывается спешно, ему не до того. Лакомый мост, на какие он сам бы навёлся, окажись на месте того, кто чертил карту. И от того, что он навёлся бы сам, ему и было неловко идти. То, что под картой в Москве дёрнуло его коротко и без имени, по дороге выросло и затвердело: слишком гладко выходило. Гладкого он за эту зиму нагляделся — под Слободкой, под Барсуками, — и знал теперь, чем гладкое кончается. С этим знанием ему предстояло не дойти куда послали, а свернуть.
Декабрь висел на нём отдельным грузом, который к мосту был ещё ни при чём, — счёт двоим, потерянным за месяц, что командир ведёт помимо воли. И к этому счёту старая арифметика уже подбивала наперёд: кого из этих пяти он не доведёт обратно, и за что, и узнает ли мать, за что.
Он придавил это, как придавливал всё лишнее перед делом: сперва дойти, поглядеть и прочесть, разбираться — на месте. Лакомое он брал не первый раз — но брал с открытыми глазами; и к этому мосту шёл не как берут подарок, а как подходят к зверю, которого не видно: по дуге, нюхая ветер на каждом шагу.
* * *
Мост лёг перед ними на вторые сутки — в излучине, как и было на карте, и Воронин залёг над ним с гривы, в ельнике, и стал читать.
Читал долго, по-хозяйски, не торопясь, потому что торопиться тут было нельзя. День выдался серый, низкий, и это было кстати: серый свет не даёт теней, а тени выдают то, что хотят спрятать. Он лежал, выставив из-под лапника одну стереотрубу — трофейную, цейсовскую, добытую ещё осенью, — и водил ею по тому берегу медленно, делянка за делянкой, как ведут пальцем по строке.
Мост был хорош. Деревянный, на свайных опорах, единственный пролёт в полста саженей, и с востока к нему сходились две дороги — одна от Барсуков, другая низом, от реки, — и обе были накатаны, обе живые. По ним и вправду тянулось немецкое движение: подводы, редкие машины, отходящая на запад мелочь корпусного тыла. Всё сходилось с тем, что говорил оперативник. Мост работал, мост был узлом, через который немец сливал на запад остатки своей моторной крови. Взять его — и корпус бросит на восточном берегу больше, чем потерял бы в бою. Лакомо.
И прикрыт был слабо. Это Воронин увидел сразу и сразу же не поверил.
У въезда на мост стояла будка, в будке — двое или трое, шлагбаум, пулемёт на треноге, виден весь, открыто, как ставят пулемёт там, где не ждут беды. Часовые ходили по настилу лениво, кучей, не разведённые. Дальше, у дороги, — землянка охраны, дымок над ней, по дымку считать можно. Всё на виду. Всё небрежно. Так стоит мост, который немец бросает на отходе и почти уже не стережёт, — в точности как обещали в Москве.
В точности как обещали.
Воронин опустил трубу и полежал, глядя в снег перед собой. И на этот раз не было ни намёка, ни занозы, которую отложишь на потом, — было холодное, сразу, без разбега, узнавание, какое приходит, когда давно сходившееся наконец сошлось. Под Слободкой провод стерегли плотнее, чем стоит провод. Под Барсуками битую колонну развернули в умный бой и пустили вдогон заслон, какого не шлёт тыловая охрана. Тогда это легло в нём двумя камешками, порознь. Теперь к ним лёг третий, тяжёлый: этот вот прибранный мост. Три — уже не случай. Три — рука, одна и та же. Терпеливая, ровная, учащаяся на его повадке.
Доискиваться, кто и что там расчёл, он не стал — это было не его дело. Его дело было проще и грубее: не верить тому, что суют под глаза. На виду держат пустое, а зубы прячут; и если этот мост — засада, то будка, пулемёт у въезда, сонные часовые выставлены затем, чтоб он на них смотрел и не глядел в сторону. Он и перестал на них смотреть. Повёл трубой туда, куда смотреть было вроде бы незачем, — на снег у воды, на устои, на пустые подходы, на изнанку картинки.
И снег ответил.
У обоих устоев моста, по флангам, он лёг не так. Не целиной он лёг — целину ветер кладёт волной, надувом, а тут поверх было приглаженнее, будто его подровняли и присыпали. Чуть. Глазу, который не ищет, — никак. Под этой приглаженностью могло лежать что угодно — и пустота, и пулемётное гнездо, забранное лапником и снегом. От землянки охраны тропа была одна, к будке. А ниже, к флангам, тропы не было — но был наброс снега поперёк: след заметали, и заметали недавно, после последней пороши. Никто не ходит