Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осенью ему уже будто ничего и не напоминает о неудачном перевороте. Он триумфатор, благодаря которому человечество вывело на орбиту спутник.
Сигнал расходится по космосу.
Бип. Бип. Бип.
Разнесенные ветром
1960
Трамвай ползет по Троицкому мосту – ой, простите, по мосту Равенства. В Ленинграде 1920-х годов только и разговоров, что о Равенстве, Братстве и Правде. Ноябрь. Над заснеженным Ленинградом нависает тяжелое, серое небо. В трамвае друг напротив друга сидят два молодых человека: оба они, представим, читают книги – и на секунду встречаются взглядами, перелистывая страницы.
Мгновенье – и вот они снова углубились в чтение.
Этого, наверное, не было – но могло быть. Два наших героя жили в Ленинграде в одно и то же время, пока судьба не развела их разными дорогами.
Старший из двоих молодых людей – Борис Филистинский. К началу 1930-х он уже успел близко познакомиться с сотрудниками ОГПУ: в 1927 году его арестовали по делу об «Обществе святого Серафима Саровского». Филистинский, в общем-то, отделался легким испугом – всего два месяца ареста. И даже закончил после этого Институт живых восточных языков, а потом еще отучился на промышленного инженера.
От тюрьмы, впрочем, все это не уберегло. В 1936 году его взяли по обвинению в антисоветской агитации. Пять лет лагерей по меркам момента – не самое страшное, что могло случиться. Но ничего хорошего.
Выйдя из лагерей весной 1941 года, Филистинский поселился под Новгородом; права проживания в Ленинграде он был лишен. К концу лета 1941 года, когда Новгород заняли немцы, Филистинский решил воспользоваться шансом. С 1942 года он под псевдонимом Борис Филиппов сотрудничает в газете «За родину!» и между статей о речах фюрера и борьбе с «жидобольшевизмом» пишет свои антисемитские и антиамериканские манифесты. Пройдут годы – и в 1960 году Филиппов в повести «Сквозь тучи» будет живописать тот период своей жизни. В таком ключе:
«Нет, не написать немцам, да и вообще европейцам, такой вещи, как „Песня цыганки“! Какая ширь, какой размах! Только мы, русские, понимаем это», – задумчиво говаривал Бергфельдт, и его зондерфюрерская форма без погон как-то странно выглядела при этом.
Филиппов пройдет стандартным путем эмигранта второй волны – Псков, Рига, Мюнхен, а после – США; еще во время войны вступит в НТС. Вместе со Струве будет издавать российских авторов – от Ахматовой до Пастернака, работать на американскую антисоветскую пропаганду и преподавать литературу. Его будут сопровождать нехорошие слухи о том, что он принимал участие в массовых казнях, сотрудничая с абвером и гестапо. Филиппов будет все отрицать, а советские власти – требовать экстрадиции. Филиппов, впрочем, спокойно доживет до 1991 года и умрет в Вашингтоне.
А что же его возможный спутник по ленинградскому трамваю? Михаила Нарицу, начинающего художника, арестовали в Ленинграде в 1935 году. И тоже дали пять лет лагерей. Ухта. Семью сослали в Архангельскую область. Вышел – и был призван в армию, где воевал против немцев до 1943 года.
В Ленинград, впрочем, его все равно не пустили, и до 1957 года Михаил был по сути в ссылке – в Архангельске, в Луге, в Караганде… Лишь после XX съезда он возвращается в город на Неве и восстанавливается в Академии художеств. А еще пишет свою книгу: о себе и о своем непростом пути в жизни и искусстве.
Она выйдет в печать в эмигрантских «Гранях» в 1960 году, тогда же, когда и филипповские «Сквозь тучи». «Неспетая песня» Нарицы – тяжелая для чтения повесть, полная боли и страха.
Автор описывает русскую крестьянскую жизнь – и за счет того, что повествование идет от лица ребенка, ему удается представить честный взгляд на ее мрачные стороны. Шестилетний Антон узнает, что хотя земля – от Бога, но человек может ее продавать, наплевав на тех, кто на ней живет и кого он кормит. В природе и жизни идет борьба – и даже «травина» идет на другую «травину» войной. И когда начинается Гражданская война, сам ее ход кажется логичным продолжением природной конкуренции. Семейные раздоры перемежаются размышлением о Городе – в него все предлагают уехать взрослеющему Антону, но он не хочет. Его влечет искусство – он мечтает стать писателем или художником; вокруг него собираются мальчишки, которые тоже грезят таким будущим. Коллективизация, репрессии – Антон вновь видит то же зло, что и в Гражданскую.
Двое из вошедших были в военной форме. В особой форме воюющих с населением своей же страны.
И когда начинается война, главный герой уже измучен своей деревенской и ленинградской жизнью, арестом и репрессиями. Все, о чем он думает воюя – это о праве на собственное тело и организм, право распоряжаться им не в соответствии с декретами и указами, а по собственной воле.
Я скот, у меня нет права ни мыслить, ни распоряжаться своим телом.
Сперва автор попытается издать ее в СССР, но даже для хрущевской борьбы со сталинизмом это будет слишком лихо. И Нарица с курьером НТС передаст ее в ФРГ – в издательство «Посев». Она выйдет в октябрьском номере «Граней». Повести ниспослан эпиграф из Ромена Роллана: «Трижды убийца – убивающий мысль!»
Впереди – годы насильного психиатрического лечения, просьбы о разрешении на выезд, переезд в Ригу, борьба за реабилитацию.
И смерть в 1993 году.
Нарице и Филистинскому досталось одно и то же время и один и тот же город – сырой, тревожный Ленинград. Жизнь учила их осторожности, требовала следить за словами, показала, почему нужно опасаться власти. Но дальше каждый выбрал свой способ с этим сосуществовать. Филистинский решил говорить языком власти, даже если для этого приходится вырядиться во вражеский мундир. Другой писал и говорил таким языком, который иногда нельзя даже расслышать, но который невозможно перепутать ни с чем другим.
И вот в 1960 году они снова оказываются рядом – не в пространстве города, а во времени. Их книги выходят почти одновременно, по одну сторону железного занавеса и вне страны, из которой они оба когда-то вышли и в которую так и не вернулись. Кажется, еще шаг – и их взгляды снова могли бы пересечься, как тогда, в ленинградском трамвае. Но этого не происходит.
Они говорят об одном времени, но слышат в нем разное. Филистинский пишет о себе и своем пути, стараясь упростить и спрямить прошлое, сделать пригодным для убедительного оправдания. Нарица пишет так, будто оправданий не существует и быть не может. Один выбирает язык идеологии и якобы моральной позиции, другой – язык боли и тела, плоти, не желающей больше быть строительным материалом истории. Их книги выходят в одном году, но смотрят они в разные стороны. Это и есть их последняя встреча: точка,