Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно же, они знали. Но тогда ушли.
Многие, кому удалось пережить 1930-е, запахнулись в пальто, спрятались в нем, в надежде так спастись. У некоторых получилось из него выползти в 1950-х. Но не у Федина. Он так и остался человеком в этом футляре, не позволив себе открыться. Стал литературным чиновником: и уже в этом качестве отвернулся от старого друга и соседа Пастернака, сыграв свою роль в запрете «Доктора Живаго». Позднее он же поспособствует невыходу «Ракового корпуса» Солженицына.
Но главное – литература. Тексты послевоенного Федина – почти сплошь мемуарные. Он смотрит в прошлое, мучает свой роман годами, но не выходит. Время ушло – и только старые друзья помнят, каким он был.
Набоков и Федин умерли с разницей в две недели, в июле 1977 года. Один так и остался в своем прошлом, другой и сегодня поет райской птицей.
Неслучившееся
Конец 1970-х
В квартире старого поэта завелся добровольный помощник. Скажем, секретарь – за этим эвфемизмом часто скрывается универсальный человек, который и мусор вынесет, и собаку выгуляет, заварит кофе, проследит за уборкой, а потом будет слушать бурчание пожилого человека, перебирающего в памяти образы давно умерших знакомых. Часто такие люди на что-то надеются: хотят не только кусочек чужой славы, но и мечтают стать кем-то равным – а может, чем черт не шутит, и литературным душеприказчиком.
Старика уже шесть десятилетий все знали как Рюрика Ивнева, а молодым помощником был начинающий украинский поэт Сергей Суша. Ивнев вспоминал, что Суша всех конкурентов за «тело» поэта оттеснил. А Ивнев пристроил молодого провинциала в Литинститут. И царственно принимал услуги сожителя-домработника. А тот (опять же, по словам 88-летнего Ивнева) наглел: требовал переписать на себя завещание, просил дорогие подарки. Потом из дома стали пропадать вещи: автографы Есенина, Луначарского, потом картина… В общем, секретаря Сушу изгнали.
Бывший секретарь потом плевался в Ивнева стихами:
Ты поучаешь,
Как достичь высот земных…
Но жалок тот, кто жизнь
Провел в тиши келейной,
Как пустоцвет, —
Ни для себя,
Ни для других.
Ивнев и сам когда-то начинал как такой же застенчивый секретарь у Луначарского. Второстепенный поэт, он оказался всеобщим петербургским знакомым. И почти никто не отзывался о нем хорошо. Допустим, спишем на токсичность авторов (Гиппиус) или склонность к фантазиям (Георгий Иванов, автор великолепных, но недостоверных мемуаров о Серебряном веке). Но и официальная биография свидетельствует о неспособности сказать свое собственное слово.
Вот он приезжает в Петербург с Кавказа, постоянно козыряет своим дядей – тифлисским генерал-полицмейстером (родственные связи потом помогут избежать мясорубки Первой мировой), пишет стихи, в которых то пристает к революционерам 1905 года, то тут же в них разочаровывается, меняет маски, преображается в надрывного, карикатурного символиста, разбирается со своей сексуальной ориентацией…
После Октября 1917 года появляется в доме Луначарского, становится вдруг его секретарем и вообще раздувается от собственной важности – ну как же, шанс сам пришел в руки, если не получилось тогда, то получится сейчас. Ивнев рвется всюду, проводит митинги, агитирует за большевиков, заслуживает нелюбовь бывших знакомых, но и для большевиков своим не станет никогда; в 1955 году (столько воды утекло), его высмеивают в фельетоне «Крокодила», сравнивая его переводы и стихи с виршами безграмотного крестьянина. И в том же году над ним издеваются в эмигрантском американском издании «Новое русское слово» – какой-то старый знакомый пишет, что тот «ренегат» и отмазался от призыва на фронт благодаря родственнице (а до того истерически написал прошение на имя императора с просьбой освободить от службы). Пустое.
Он хоть и с большевиками – все равно боится. То подойдет к имажинистам, то сразу отойдет. И потому вскоре скрывается за переводами – Низами, кавказские поэты и прозаики. Ну и свои воспоминания – но это уже сильно позже.
В истории Ивнев остается как человек, который всегда стоял рядом – с Серебряным веком, с Есениным и Мариенгофом, с Луначарским. Как поэт он почти никого не заинтересовал. В нем мало правды, много приукрашивания и драпировки. Не продвинулся дальше своего первого сборника «Самосожжение»:
После ночи, проведенной с сутенерами,
Проститутками и сыщиками,
Буду голубеющими взорами
Всматриваться в свою душу нищую,
И мысленно раскладывать на кубики
Свои чувствования (огорчения):
Больше грязных, чем голубеньких,
Больше мерзости, чем мучения.
Все же заступлюсь за Ивнева: его проза (роман «Богема», например) и особенно дневники интереснее стихов, хотя в них немало мест, написанных, очевидно, для чекиста, что будет их читать. Большую часть жизни Ивнев странствует по Кавказу, переводит местных поэтов и глубокомысленно смотрит на горы и ущелья. Вот в 1937 году вновь едет в Тбилиси. То кошку погладит, то увидит пьяную женщину в трамвае, которая кормит ребенка грудью, то ложится в постель и читает книгу Джильберто Беккари о Латинской Америке. Годом ранее в бакинском отеле «Новая Европа» он размышлял о том, что телевидение – это форма Страшного суда, с помощью которого будущие поколения будут судить о своих предках. А потом раздражался на какого-то ленинградца, который в Тбилиси перепутал грузина с русским и стал ему жаловаться на «проклятых азиатов», которые «косо смотрят на русских».
Дневники Ивнева – это мысли человека, который выбрал для себя позицию наблюдателя. В них много услышанного, увиденного, пересказанного, но почти нет сделанного, нет итогов. Да, он окружен разнообразной молодежью, для которой он – динозавр из невиданной эпохи и приятный взрослый собеседник (и наставник), он печатается, его упоминают в прессе, как правило, из-за Есенина, Мариенгофа и Луначарского. Но сам он – одинокий сноб, что десятилетиями сидит в гостиничном ресторане в Баку или Тбилиси, перебирая коллекцию воспоминаний.
В последнем стихотворении, написанном за пару часов до смерти, он будто находит успокоение и утешение – пусть и сам в него не до конца верит:
Из-под ног уплывает земля, —
Это плохо и хорошо.
Это значит, что мысленно я
От нее далеко отошел.
Это значит, что сердцу в груди
Стало тесно, как в темном углу.
Это значит, что все впереди, —
Но уже на другом берегу.
Он умрет в 1981 году – за четыре дня до девяностолетия.
* * *
В то время, когда писались эти строчки, я думала, что «стану», но я