Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В помещении спокойно; стоит большая печь, на которой можно поджаривать хлеб. Шумит почти как море. Один из этих типов сидит на кровати. Он снимает штаны: ноги толстые и белые. У него вид пышнотелой кормилицы, вываленной в тальке. Я всматриваюсь в это тело: всё на месте, складки на боках, округлые ягодицы. Отлично сохранился, как засахаренный. Как удобно это тело, законсервированное в банке с жиром! Кругом голодали, а ему все нипочем. Ляжки – что гусиные окорочка. А лицо напоминает ягодицу, ухоженную, розовую; это естественный розовый цвет, а не тот, что бывает от мороза или туберкулеза, он естественный. Да, такого можно было бы и съесть. Я подошел и попросил у него огонька. В блок идти не хочется. Чуть было не присел к нему на матрац, он оттолкнул меня, не грубо, да, я забылся.
Остальные ужинают. Надо убираться. Я подхожу к двери в свой блок, стою немного в нерешительности, потом открываю дверь. Теперь я в своей тарелке: вонь, стоны, вытянутые лица, впившиеся в потолок глаза. Тишина и покой дежурки удаляются по мере того, как я продвигаюсь по проходу. Карабкаюсь на свое место. Его нет. Надо толкать товарища, который разлегся на спине, надо отвоевывать свою доску, чтобы притулиться на боку.
Сосед с перевязанной головой еще не угас. Лежащий рядом время от времени приподнимается, всматривается в его лицо, следит; тот, что вчера протянул мне руку, рядом со мной. Сообщество ног и боков. У нас нет сил вникать в жизнь друг друга. Я спросил его имя, потому что мог с ним встречаться в Париже. Он мне его не сказал. Это ничего. На какой-то миг я испытал что-то вроде любопытства, но это быстро прошло. Когда четыре человека целыми часами вот так вот смотрят друг на друга, не говоря друг другу ни слова, толкаются, пихаются боками, ногами, пятками, они все же образуют сообщество. У каждого есть свое право, право на место, вот почему нет ничего предосудительного в том, если я пихнул товарища, чтобы он повернулся на бок и освободил мое место. Он негромко выругался, поскольку я мог бы никуда не ходить, да, понятно, в сортир, но, когда я забирался на нары, мне пришлось его подвинуть, а он, пока я был в сортире, успел привыкнуть к моему месту, у него появилось целых два места, он мог вытянуться на спине. Товарищ выругался, но это он вчера протянул мне руку, помог сюда подняться. Требуется огромное усилие, чтобы не ругаться, или нужно быть при смерти. Вчера он улыбался, а сегодня меня выругал. Мы провели ночь бок о бок, а уже ругаемся. Живот к спине, нога к ноге, места бок о бок. Теперь, наверное, он не протянул бы мне своей руки. Мы бы даже не взглянули друг на друга. Вчера, когда я здесь появился, мне все пригрезилось, ему тоже. Довольно было и того, что я выбрался из вагона, обожрался, дошел почти до края, лег, вытянулся. Это было уже слишком, слишком много счастья мне одному – чтобы он протянул руку и улыбнулся. Да, воспоминание сохранилось; прижавшись спинами друг к другу, мы стали почти братьями, мне даже было не по себе. А теперь вот он выругался. Да, не на долго же нас хватило.
Подбородок, уткнувшийся в чужую спину. У каждого свои вши. Свои ноги, бока, ноги, свои прежние ноги, с которыми сплетались когда-то ноги женщин, свои губы, которые они целовали.
С этого огромного ветвистого дерева отрываются и падают листья, сухие листья, наши мертвые товарищи.
29 апреля. – Бледный рассвет. Из темноты мало-помалу выступают обломки. В проходе слышатся приглушенные шаги тех, кто поднялся среди первых и теперь бредет к сортиру. Переклички не будет. Можно лежать, не двигаться. Ничего другого не хочется. Кто не встанет, не получит похлебки. Тем хуже. Остаться на нарах, не двигаться. Я уже высунул нос на улицу, когда рано утром ходил в сортир; я дрожал, а потом снова забрался на нары. Теперь меня не поднять. Лишь бы никто ничего не спрашивал, лишь бы меня оставили в покое. Всю ночь меня сосали вши, потом наконец успокоились. Свет освещает страшные лица. С нар медленно спускаются чьи-то ноги, вокруг начинают ползать зебровидные тени. Изнуренная жизнь, пробуждаясь, силится выйти на свет. Так зарождается волна – плотная, тягучая.
Доносятся пулеметные очереди, совсем близко. Значит, сегодня.
В Дахау мы прибыли позавчера. На вышках еще стояли эсэсовцы. Стоят ли они теперь, не знаю. Работать не заставляют. На перекличку не выгоняют. Время замерло. Никаких приказов, никаких прогнозов. Никакой свободы.
Нацистские часы остановились впервые с момента основания Дахау. В бараках полно людей, кругом натянута проволока. Мы остаемся заключенными, наши тела гниют в отсутствие господ. Мы созрели, перезрели – и для того, чтобы подохнуть, и для того, чтобы выйти на свободу. Созрел и тот, кто подохнет, и тот, кто выйдет на свободу. Мы созрели для любого конца.
Лежим, вытянувшись на нарах, с таким ощущением, что все наваливается на тебя со страшной, ужасающей скоростью. Все что угодно может стать знаком конца – малейшее движение, малейший крик, приподнявшаяся вдруг голова соседа.
Мы ждем, ждем несколько часов подряд. Потом нас выгоняют за похлебкой. Есть еще хочется. Я пытаюсь спуститься с нар. Выхожу, новые мертвецы в канаве. Небо пасмурное, низкое. Над лагерем пролетают американские самолеты. Пулеметные очереди приближаются.
Снова самолеты со звездами. Автоматная стрельба вокруг лагеря, над которым реет белый флаг. Самолеты снижаются и разворачиваются.
На вышках никого нет. Самолеты снижаются и разворачиваются. Все обритые головы подняты к небу. На мертвых в канаве никто не смотрит. Глаза как будто прилипли к этим самолетам, которые летают все ниже и ниже.
Снова стрельба. Небо запело.
Вот-вот. Ближе не бывает.
Нас снова загоняют в блок.
Мы вновь лежим, прижавшись друг к другу. Потолок снижается, давит. Кто-то не выходил и остался без похлебки, старик с перевязанной головой точно не выходил. Я с огромным трудом забрался наверх. Ноги не слушаются, подгибаются, лодыжки и ступни страшно распухли. Когда я был на улице, то дрожал. Здесь же начинаю задыхаться. Просыпаются вши. Самолетов не слышно. Снова сталкиваются ноги, снова пяткой по болячке. Глаза у старика почти закрылись. Я касаюсь его ступни своей:
– Свобода!
Важно, чтобы он услышал, понял, жил. Важно, чтобы он услышал,