Knigavruke.comРазная литератураРод человеческий - Робер Антельм

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 92 93 94 95 96 97 98 99 100 ... 104
Перейти на страницу:
ни на есть удобное слово. Водрузил это пустое слово на щит, и поступь становится увереннее, тверже, сознание оправляется.

Нужно выходить за похлебкой. Нас примерно пятьсот человек. Это займет массу времени, мы не одеты, ветер холодный. Придется померзнуть. Выходят не все, многие остаются на нарах. У нас есть выбор: пожрать и замерзнуть или не жрать и остаться в тепле. Надо пожрать.

Проходим не спеша через дежурку. Вечереет. Выходить никому не хочется. Мы стоим в коридоре, напротив сортира, прижавшись друг к другу. Фламандец-дневальный и лагер-полицаи безуспешно пытаются вытолкать нас. Подходят, берут под руки и выставляют за дверь. Но заключенные возвращаются через другой вход.

Начинают орать:

– Не лапайте… мы свободны!

Все только и твердят: «Мы свободны! Вашу мать! Не лапайте!»

А в ответ:

– Выходите! Выходите!

Стоять нет сил. Все что угодно, только не это. Мы прячемся в сортире. Начальники орут. Среди нас не только французы, поэтому они ругаются по-немецки, выталкивая нас.

– Вот скоты! Мы свободны… Говорите с нами по-французски! – кричат товарищи.

Кто-то, обессилив, валится на пол у самой стены.

– Все больные – обратно в блок! – кричит один из начальников.

Все хлынули назад. Упавший с трудом поднимается.

– Ты что, нездоров? Что с тобой?

– Я не могу выйти на улицу, не могу стоять, – говорит он.

– Катись отсюда!

Один заключенный остается у двери в дежурку. Фламандец толкает его.

– Не прикасайся, твою мать!

– Я не касаюсь: выходи!

– Я не могу выйти!

– Тогда никакой жрачки!

Тот опускает голову, цепляется за дверь, но полицай толкает его, товарищ плачет.

– Не понимаешь, что ли, я больше не могу!

Он сползает на пол. Остальные делают вид, что справляют нужду, сидят на очках, чтобы не выходить из барака. Все дрожат, липнут друг к другу. Холод: охваченные паникой обломки. Никому нет дела до того, можем или не можем мы выйти. Не будет супа. Тем хуже. Останемся здесь, в этом сортире, как дураки. Холод вызывает бешеный страх.

В дежурке тепло и спокойно; староста блока сидит за столом, ест…

Мы надрываем легкие, выкрикивая – прямо как малые дети, которых никто не хочет слушать, – что мы свободны, что имеем полное право остаться в тепле, поесть в бараке… Мы не понимаем… Они тоже не понимают, не понимают того, что мы больше не можем терпеть, чтобы к нам прикасались, мы ощущаем свою неприкасаемость, сакральность. Мы свободны, это значит, что мы отвоевали все свои права – право говорить «нет» или «да» на все что угодно, как нам захочется. Это значит, что мы отвоевали власть, которую никто не вправе ограничить.

Но по мне ползают вши, я омерзителен, товарищи тоже; сегодня мы выглядим в точности так же, как вчера или позавчера. Но именно это и возмущает нас: мы не хотим, чтобы к нам относились, как вчера или позавчера; теперь мы не отребье, теперь под этими отрепьями… И что же… А то, что нас пятьсот человек в этом бараке, что необходим компромисс. Необходимо, чтобы мы согласились хоть на минимум дисциплины, но необходимо и то, чтобы теперь наши начальники приложили все усилия для того, чтобы каждый из нас – ибо отныне думать надлежит именно о каждом – избежал бесполезных страданий. Но многие из них сохраняют свои позавчерашние повадки, именно это и бесит. Если можно раздать похлебку в бараке, то незачем выгонять нас, поскольку за стенами мы все передохнем от холода.

Это оказалось возможным. Приказ, который было так соблазнительно бросить массе из пятисот заключенных, был отменен. Мы съели свою похлебку в бараке.

Мне не удалось вернуть свое место на нарах. В бараке появились новые заключенные, блок забит под завязку; на каждое спальное место приходилось человек по пять, не меньше, но они не были отдельными, эти спальные места. Все три яруса переполнены. Я попытался было устроиться между смежными рядами, распихивал чьи-то ноги, чьи-то ноги пинали меня или ложились мне на живот, меня хватило ненадолго. Чего только я ни делал, чтобы там устроиться. Никто не обращал на меня внимания. Никто не орал, не ругался. Просто каждый лежал на своем месте. Если подо мной лежала чья-то нога, этот кто-то вытаскивал ее из-под меня, и она сразу оказывалась у меня на животе. Если я пытался втиснуться между двумя лежащими, их руки машинально отталкивали и выталкивали меня. Какое-то время я просто сидел как дурак между рядов. Никто ничего не говорил. Все ждали, чтобы я убрался. Все смотрели на меня. Джо тоже смотрел, но помочь мне он не мог, у него было только свое место. Я не мог сидеть вот так, без места. Я спустился в проход. Пол был влажный, на полу не поспишь. Я сел на скамейку.

Свет потушили. На этой скамье тоже не прилечь, не вытянуться, на ней тоже сидит народ.

Рядом чья-то тень и красный огонек сигареты. Время от времени сосед затягивается, и тогда будто далекий прожектор выхватывает из темноты его рот и нос.

Потом окурок отдаляется от лица, которое снова погружается в темноту. Красный огонек приближается ко мне, сначала я не обращаю внимания, меня толкают локтем, огонек приближается, я беру сигарету и делаю две затяжки. Огонек возвращается в темноту.

– Спасибо.

Первое слово. До этого я был один. Даже не думал, что рядом кто-то есть. Откуда взялась эта сигарета? Для меня?

Я не знаю, кто он. Окурок снова освещает его лицо, потом опять пропадает и приближается ко мне. Еще затяжка. Теперь мы вместе, он и я: курим одну сигарету. Он спрашивает:

– Franzose?

Отвечаю:

– Ja.

Он затягивается. Поздно. В блоке тихо. На скамье все молчат, не спят, но молчат. Я тоже спрашиваю:

– Rusky?

– Ja.

Говорит он тихо. Голос молодой. Лица не видно.

– Wie alt? (Сколько тебе?)

– Achzehn. (Восемнадцать.)

Он немного картавит. Тишина, он снова затягивается. Потом снова протягивает мне сигарету и снова исчезает во тьме. Спрашиваю, откуда он.

– Севастополь.

Всякий раз, когда он отвечает, голос звучит послушно, а в темноте кажется, будто он рассказывает свою жизнь.

Сигарета тухнет. Я так и не увидел его лица. Завтра я даже не узнаю его. Тень слегка наклонилась. Проходит какой-то момент. Из угла доносится храп. Я тоже наклоняюсь. Сейчас для меня ничего не существует, только этот человек, которого я не вижу. Моя рука ложится ему на плечо.

Тихо говорю:

– Wir sind frei. (Мы свободны.)

Он выпрямляется, всматривается, сжимает мне руку:

– Ja.

Париж, 1946–1947

Сергей Фокин.

1 ... 92 93 94 95 96 97 98 99 100 ... 104
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?