Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Памяти Бориса Дубина, который стоит в начале русского пути «Рода человеческого»
Жизнь и судьба Робера Антельма (Robert Anlelme, 1917–1990) – это жизнь и судьба книги «Род человеческий» (1947), но также жизнь и судьба человека, чье дружелюбие к людям, пронесенное сквозь безумие лагерного опыта гитлеровской Германии и высказанное на страницах одной из самых страшных французских книг о бесчеловечности рода человеческого, утверждалось в повседневности через культ и культуру скромности, умение остаться в тени, хранить молчание, в котором близкие, друзья, знакомые всегда могли почерпнуть лишнюю толику веры в себя и надежды на человека. В начале 1960-х годов Морис Бланшо (1907–2003) писал своему ближайшему другу Жоржу Батаю (1897–1963), страдавшему в последние годы жизни тяжелыми психическим срывами:
…Мне уже давно кажется, что нервные затруднения, от которых вы страдаете – если придерживаться объективности медицинской терминологии, – составляют вашу манеру проживать доподлинно одну истину, держать себя на одном уровне с этим безличным бедствием, каковое и есть наш мир в своей сущности <…>. И я лишь потому столь нескромно заговариваю об этих касающихся вас вещах, что мне представляется, что сам я им принадлежу, из дружбы, но не только из одной лишь дружбы: здесь есть нечто такое, что нас в безмолвии соединяет. Мне думается, мы это знаем: в сущности, все вокруг безвыходно, и ничто не отвратит меня от того, чтобы утверждать эту мысль вместе с вами; добавлю лишь, что утверждать эту «безвыходность» возможно не иначе как через потребность всегда искать выход, через непреклонную решимость никогда не отказываться от того, чтобы искать выход. В последнее время мне вспоминалась книга Робера Антельма (рассказ о его концентрационном опыте), и я почти с ужасом вспоминал род надежды, постоянно его сопровождавшей в этом абсолютном отсутствии надежды и определявшей, для него и его сотоварищей, сакральность последних человеческих потребностей: надежды, которая видится мне страшной, возможно даже жестокой, надежды без всякой надежды[73].
Вопреки тому, что можно подумать, в этих словах Бланшо о книге Антельма нет ничего личного, частного, случайного, персонального или патетичного. Напротив, тот опыт, о котором рассказывает «Род человеческий», писатель включает в строгую философскую рефлексию о сущности современного мира, которая представляется предельно безличной, безрадостной, безнадежной и безысходной, как если бы само умственное действие по выведению смысла мира сводилось в предельной мысли Бланшо к вычитанию, отниманию, изъятию всех неочевидностей, то есть известному нежеланию плодить сущности сверх необходимых. Однако в этом мире, характеризующемся открытым рядом последовательных отрицаний, Бланшо указывает все же на неясную и вместе с тем необходимую возможность надежды, которая если и не способна раз и навсегда перевесить бесконечность бесконечных «без», присущую, судя по всему, самой природе человеческого существования, то, по крайней мере, оказывается в состоянии привнести в него некую долю абсолютной неделимости, несократимости, неучтожимости – словом, абсолютного остатка, несводимого к «нулевой степени» человечности ни при каких условиях, и того, что именно в виде остатка составляет стихию человечности.
Этот крайний остаток (эгоизм без тени эго) соответствует предельной, почти животной, почти биологической потребности ощущать себя человеком. Утверждение этой метафизической потребности, в плане жизненной реальности аналогичной физическому позыву естественной нужды, составляет содержание основного этического императива Антельма и его книги:
…Но нет, здесь нет и тени сомнения, мы остаемся людьми, мы примем смерть не иначе как оставаясь людьми. Дистанция, что отделяет нас от другого рода, остается неприкасаемой, она вне истории. Эсэсовцам мнится, что наша историческая миссия в том, чтобы переменить свой род, и поскольку это видоизменение, эта мутация затягивается, они нас убивают. Нет, эта необыкновенная болезнь не что иное, как кульминационный момент человеческой истории. И это значит только две вещи. Первая: происходит проверка на твердость, на устойчивость этого рода. Второе: все разнообразие человеческих отношений, цвет кожи, обычаи, классовая принадлежность, скрывает одну-единственную истину, которая здесь – на пороге природы, на краю наших пределов – становится очевидной: нет разных родов людей, есть только один род человеческий.
В начале XXI века, когда люди сталкиваются с иными испытаниями, в которых человечность не подвергается такому методичному и массированному отрицанию, составлявшему в XX веке главную движущую силу интернационал-коммунистической революции в России и национал-социалистической революции в Германии, такой вывод может показаться абстрактным, отвлеченным, далеким от того, что некоторые демагоги, призывая к иным победам и иным свершениям, называют вызовами современности. Но не следует поддаваться ни иллюзиям, ни провокациям: всякий вызов, любой призыв, зовущий человека к далеким целям, заведомо заключает в себе риск отрицания ближнего, настоящего, равно как и забвения прошлого; иными словами, в этих призывах нередко заключен отказ от опыта сегодняшней действительности – того, что невозможно без острого сознания неизбывности прошлого и неочевидности будущего. Не что иное, как опыт человека в абсолютном настоящем, то есть человека между тем, что было, и тем, чего вполне может не быть, запечатлен в книге Робера Антельма: речь идет об опыте нагого человека, с которого содраны одежды былого и которому отказано в надеждах на будущее.
Опыт нагого человека – это испытание человечности в условиях крайней, последней бесчеловечности, когда человек против своей воли лишен всех общепринятых человеческих свойств, в силу чего как нельзя более наглядно обнаруживается его гуманималистическая[74] природа – буквальное соответствие человека животному, – что, как ни парадоксально, оказывается вполне положительной чертой в сравнении со всеми прочими общечеловеческими ценностями, в число которых легко включаются и те, во имя которых один «человек» перестает видеть человека в другом.
Опыт нагого человека – это отрицание за человеком всего и вся, не ограничивающееся лишением его каких-то отдельных благ, возможностей или потребностей, доводит его до такого состояния жизни, что лишенность как абсолютная нищета, сущностное неимение оказывается единственным свойством человека, который в этой единственной характеристике, с одной стороны, оказывается аналогичен пролетарию первоначального капитализма, поскольку в последнем ценность неимущего сводится к мере труда, которую он способен производить[75]; тогда как с другой – сливается с многоликими фигурами разного рода нечисти, падали, отбросов, отребья – словом, всего того, что не востребовано господствующими механизмами современного производства понятий о человечности[76].
Опыт голого человека, наконец, – такая форма жизни, в которой человек существует в виде своего рода пережитка, в виде особого существа, продолжающего жить после того, как в нем омертвели все «истории», то есть идеологические, психологические, религиозные, философские и прочие сказки и оправдания жизни, когда человек сведен, с одной стороны, к голым биологическим