Knigavruke.comРазная литератураРод человеческий - Робер Антельм

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Перейти на страницу:
кроме имени места, никогда не отрывался от буквы и точной даты литературного свидетельства:

Вот почему, скажу, что, по моему мнению, формально отличающемуся от того, что решил, впрочем совершенно справедливо, Адорно, не может быть художественных рассказов об Освенциме (я имею в виду «Выбор Софи»). Необходимость свидетельствовать – это обязательство свидетельства, которое могут предоставить, всякий раз в своей единичности, лишь невозможные свидетели – свидетели невозможного; некоторые выжили, но это выживание, или сверх-житие, уже не жизнь, а разрыв с жизненным утверждением, подтверждение того, что это благо, то есть жизнь (жизнь не нарциссическая, но жизнь для другого), подверглось решительному удару, после которого не осталось ничего неприкасаемого. Исходя из этого, вполне возможно, что всякое повествование, даже вся поэзия утратили опору, на основе которой мог бы явиться какой-то иной язык, поскольку угасло это счастье молвить, чаемое в самом заурядном безмолвии. Не приходится сомневаться, что забвение продолжает свое творение, дозволяя пока творению быть. Но этому забвению – забвению события, в котором сгинула возможность, – ответствует изнемогающая, утрачивающая воспоминания память, каковую тщетно изводит незапамятное. Человечество призвано было умереть во всей своей массе в этом испытании, которое ему довелось пережить в лице многих (тех, что воплощают саму жизнь, почти весь народ, уготованный к вечному присутствию). И эта смерть длится. Откуда обязательство больше не умирать раз и навсегда, притом что повторение не способно помочь нам освоиться с вечно смертельным исходом. <…>. Рассказ накануне Освенцима. Отныне любой рассказ, как его ни датируй, будет рассказом накануне Освенцима[88].

Можно убедиться, что Бланшо предъявляет предельные требования к рассказу (роману, повествованию, искусству), тем более к рассказу об Освенциме. Это – не запрет на рассказ, а призыв к тому, чтобы рассказ об Освенциме не основывался на чем-то ином, кроме воли к свидетельству. Свидетель не судит, не рядит, он видит, на что указывает нам происхождение слова в русском языке[89]. Отсюда требование абсолютного, ежемгновенного присутствия – пребывающего умирания – свидетеля в настоящем времени и одновременное признание со стороны свидетеля невозможности свидетельствовать. Об этой апории свидетельства проницательно напоминал Ж. Деррида в пословно многословном пересказе последней повести М. Бланшо «Мгновение моей смерти»:

Ибо свидетельствовать – это всегда, с одной стороны, свидетельствовать в присутствии – свидетель должен сам присутствовать в суде, без технической подмены. <…> Следовательно, для свидетельства необходимо мгновение. Тем не менее, с другой стороны, это условие возможности разрушается самим свидетельством. Будучи зрительным, слуховым, осязательным, чувственное восприятие свидетеля должно быть опытом. В этом виде конститутивный синтез связывает в нем время и не ограничивается мгновением[90].

Это значит, что одной воли свидетельствовать недостаточно, необходимо сознание риска фразирования и перефразирования опыта. Иначе говоря, поскольку чудом выживших, равно как свидетелей-очевидцев (фильм К. Ланцмана заставляет разделять эти категории), осталось крайне мало, поскольку далеко не все из них могут или хотят говорить, поскольку многообразным и устойчивым формам забвения, среди которых отнюдь не последнее место занимают всякого рода попытки вестернизации произошедшего, противостоит лишь зов изнемогающей памяти, всякий рассказ об Освенциме, хотя бы даже и основанный на воле свидетельствовать, не может обойтись без внутреннего и самосокрушительного признания того, что в Освенциме (Дахау, ГУЛАГе…) вместе с миллионами людей, сгинувших в отсутствие всяких рассказов, если и не исчезла, то была поставлена под вопрос сама возможность (безотчетное счастье) рассказывать истории, тем более художественные, красивые. Предельный императив Бланшо – писать так, чтобы Освенцим (Гулаг, Дахау…) никогда не повторился[91], – в плане литературы следует понимать как призыв писать так, чтобы в самом письме исключалась возможность повтора Освенцима, превращения события в «историю» или, того хуже, в вечное повторение того же самого.

Одному из нас еще в Бухенвальде удалось раздобыть старую Библию. Он прочел одно место из Евангелия.

История об одном человеке, мужчине, крест для человека, история одного-единственного человека. Он может говорить, женщины, любящие его, рядом с ним. Он не скрывается, он красив, во всяком случае на его костях живая плоть, и у него нет вшей, он рассказывает благие вести, если кто-то и презирает его, то исключительно из-за того, что видит в нем только человека.

История. Страсть. А вдали уже крест. Так себе крест и далеко-далеко. Красивая история.

К. тоже принял смерть, а его никто не узнал.

Товарищи, принявшие смерть со словами: «Сволочи, гады…»

Передушенные, словно крысы, цыганята из Бухенвальда.

М.-Л. А… умерла; скелет, обритый наголо череп.

Засыпанная пеплом земля Освенцима.

Когда книга Робера Антельма в 1947 году вышла в свет, вся думающая Франция приветствовала рождение нового писателя, от которого ждали других книг, новых откровений и прозрений… Сам Антельм думал, что еще будет писать, об этом он говорил в нескольких интервью, об этом свидетельствовали несколько важных текстов, опубликованных накануне или сразу после появления «Рода человеческого»: «Мщение?» (1945), «Свидетельство лагеря и поэзия» (1948), «Бедняк-пролетарий-депортированный» (1948). Характер возможного продолжения книги обозначился в полемике Антельма с Д. Руссе, который вслед за публикацией «Концентрационного мира» (1946) заговорил о близости Освенцима и ГУЛАГа, против чего решительно выступал автор «Рода человеческого», грезивший после войны коммунистической революцией; в этом продолжении должны были сказаться и вступление Антельма во французскую компартию в 1946 году, и шумное, равно как и крайне болезненное, его исключение из ее рядов в 1950 году[92]…

Но продолжения не последовало; первая книга оказалась последней. С 1951 года автор «Рода человеческого» стал работать рядовым литературным редактором в издательстве «Галлимар», где в течение тридцати лет помогал другим авторам. Разумеется, в его жизни было еще очень много яркого и значительного: яростные политические баталии против чреватого авторитаризмом культа генерала де Голля; организация громких акций против колониальной войны в Алжире; активная поддержка студенческой революции 1968 года… В жизни, прожитой после «Рода человеческого», Антельму не удалось избежать ни трагизма, когда в 1983 году в результате неудачной операции на сонной артерии он был разбит параличом и последние семь лет просуществовал в тюрьме нездоровья, почти без движения и без речи; ни предательства, когда в 1976 году Маргерит Дюрас анонимно опубликовала в феминистском журнале «Ведьмы» ошеломительно бесстыдный текст под названием «Не умерший в депортации», который был первым вариантом книги «Боль» (1985), рассказывающей о том, как и каким встретила Дюрас Антельма после Дахау:

Если его сердце держалось, то анус не мог ничего удержать, он выпускал содержимое кишечника. Все или почти все тело теряло свое содержимое, даже пальцы не могли удержать ногтей,

1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?