Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня ночью они, как и все в бараке, стонали, а утром мы увидели, что они мертвые. Когда их вытаскивали, один держал за ноги, второй за голову. По дороге просто говорили: «Осторожно», чтобы им дали пройти. Пять человек, дожидающихся своего супа, смотрят сейчас на эти две головы, валяющиеся в канаве, где место мертвым крысам. Сейчас появится тележка и два крепких парня в толстых рукавицах – они-то не умрут, потому что едят; они едят, потому что нельзя, чтобы они умирали, иначе некому будет собирать мертвых, – возьмут их за ноги и за голову и бросят в тележку; с нее будут свисать окоченевшие ноги.
Сирена. Танки. Часовые по-прежнему на вышках. Нас загоняют в барак. Народ шумит. Мы слышим пулеметные очереди. Может, даже сегодня.
Мой сосед с перевязанной головой ослаб. Никто ему не может помочь; ничего не поделаешь. Рана гноится; страшная боль. Когда он время от времени засыпает, я прикасаюсь ногой к его ноге, чтобы понять, жив он или уже умер. Тогда он приходит в себя, чуть приподнимается, смотрит на свою ногу и снова падает.
Вчера он мне сказал, что жил в Париже и был журналистом. Я спросил, может ли он сказать мне, как его зовут.
– Это не имеет значения, – ответил он.
* * *
У кого-то украли посылки. Сразу организовали дознание. Главным вызвался один бородатый крепыш.
– Надо разбить морду тем, кто ворует. Убью, если узнаю кто, – сказал он и показал всем кулак.
Похоже, один русский парень – он не получал посылок – действительно что-то украл. Бородач прижал его. Русский отпирается. Бородач выходит из себя, с силой орет на него. Тощий парень трясется. Правильная мораль, заплывшая жиром, возмущается. Бородач действительно силен. Видно, хорошо питался. Его сильный голос, его хватка говорят, что он никогда не оставался без еды. Сильный человек навлекает на себя подозрения. Разумеется, каждый из нас, выпади ему такой же шанс, мог бы остаться столь же крепким, как этот бородач. Но, находясь здесь, невозможно не испытывать стыда за толстые ляжки, крепкие руки, толстые щеки. Да, этот тип, что трясет русского, орет на него, угрожает ему, делает это ради нас. Но здесь это насилие в отношении столь исхудавшего человека является постыдным. Он защищает нас не нашими средствами, но силой своих мускулов, каковой здесь никто не обладает. И этот человек, который, разумеется, полезен, деятелен, не кажется нам своим.
Блок набит до отказа. Ни в чем не повинный груз, который затолкали в этот деревянный трюм, издает все более громкие стоны. Невозможно пошевелить ни рукой, ни ногой. Модуляции криков сливаются в единообразный шум моря. Самые слабые среди нас – прибывшие из Бухенвальда. Когда их водили в душ, они не могли стоять под напором воды, падали на цементный пол. Но среди них попадались и те, кто был еще слабее, если такое возможно; санитары подхватывали их на руки и окунали, будто это малые дети, в чаны с водой.
Отбой тревоги. Значит, не сегодня. Мы даже не успели разочароваться. Я иду в сортир. Для этого мне нужно пройти через переднее помещение, где сидят наши начальники. Староста блока из Саарской области, голландец-дневальный, еще один бельгиец и француз, все чистые, выбритые, толстощекие.
В сортире не протолкнуться. У всех понос. Все очки заняты. Остальные скачут перед ними, трясут сидящих, а те сидят, опустив головы, будто заснули. Один не вытерпел, спустил штаны и делает свое дело в сточный желобок. На корточках он устоять не может, поэтому товарищ держит его за протянутую руку.
За этим и застал их лагерный полицай.
– Вот скотина! Сам будешь отмывать!
Человек на корточках не отвечает, не двигается, только постанывает. Товарищ его держит. Потом он с трудом поднимается; те же самые фиолетовые ноги и выступающие, будто у лошади, коленки, на которые спускается рубаха. Штаны остались на полу, в дерьме. Несколько раз, медленно, с большим трудом, он мотает головой: «нет». Глаза сухие, но он плачет. Щекастый полицай с дубинкой стоит перед этим «скотом» с провалившимися щеками, перед «скотом», который держится за живот, собирается снова присесть и снова протягивает руку товарищу, но руки нет: он заваливается на пол. Меня всего выкручивает, я сижу на очке, но следующий уже трясет меня за плечо, наполовину спустив штаны. Полицай поднимает одного из наших из дерьма:
– Иди мыться, вот скот!
«Скот» идет по стенке, голова болтается. Следующий трясет меня за плечо и просит: «Товарищ! Товарищ!» Я ничего не слышу, не могу встать, будто прилип к этому очку; товарищ держит меня, не отпускает. Я поднимаюсь; он вмиг занимает освободившееся место. Стою со спущенными штанами, чтобы сесть сразу после него.
Возвращаясь, я снова прохожу через помещение для наших начальников. Они сидят за столом, едят вилками консервированное мясо, разложенное по металлическим тарелкам. Как будто пируют. У них спокойно. На столе стоят котелки с супом, это на завтра. Они не набрасываются на мясо, едят его спокойно, неторопливо, но без излишней медлительности. Никто не посматривает в сторону оставленного на завтра супа, его можно даже поставить ближе, мучаться не придется. Здесь все в полном порядке.
Я стараюсь пройти побыстрее, иначе наверняка помешаю; им придется сказать мне: «Иди в свой блок!» Это скажет щекастый, хотя он сам прекрасно знает, каково оно там, в блоке, и что всякому хочется посидеть вот так, в покое. Ну а если всякий этого хочет, то гляди в оба. Он начальник, отвечает за нас, ему этот покой необходим. Все правильно, все логично. Они необходимы – эти дневальные, этот староста блока или барака. Они появились в страшно далекое от нас время, нас тогда не было. Тогда они были благом, представляли собой шанс, который нужно было использовать. Если бы этот шанс не использовали, то вполне возможно, что сейчас нас здесь вообще бы не было, ни тех, ни других. Тогда они были благом и шансом, сейчас они представляют необходимость и неизбежность, рок: незаменимое средство разрешить какую-то ситуацию, вместе с тем – они сами ее результат. В силу сложившегося положения среди заключенных определились различия, которые сейчас еще более зримы, еще более жестоки. Раз уж на то пошло, мы склонны думать, что они только и делают, что злоупотребляют ситуацией, злоупотребляют своим положением. Неравенство нестерпимо. Тем не менее, если разозлиться, если заорать на них даже в том момент, когда крик возмущения может показаться как нельзя более