Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да получишь ты ее… получишь!
Но сигарета уже в губах следующего, он не слышит этих слов.
На остановке охранник открыл дверь вагона. Я вылез помочиться на насыпь. Смешно смотреть на эту штуку. Мы остаемся мужского рода. На мне нет кальсон, штаны разорваны; под ними гуляет ветер, кожа на ногах щетинится. Стоит ветру подуть чуть сильнее, мне не устоять на ногах.
Вижу товарища из другого вагона. Он оброс, посинел, на лице какие-то провалы, губы белые. Его шатает на насыпи, если подует ветер, он точно рухнет. Втянул голову в плечи, ежится, ему тоже холодно. Нижняя челюсть трясется; эти грязные полосы, которых никогда теперь не отмыть, эти бруски, которых никогда не перепилить, они навсегда. Я не видел его с Биттерфельда. Мы разглядываем друг друга. Теперь мы знаем, до чего дошли. Он сказал мне, что Д. умер: сошел с ума от голода; перед смертью долго кричал. Тело уложили в придорожную канаву.
Теперь ясно, что нас везут в Дахау. Один товарищ, висевший у окна, слышал, как охранник говорил об этом с капо. Союзники недалеко, говорили чешские рабочие. Но война еще не кончилась. Германия превратилась в бездну. Повсюду паника. Иногда я думаю, что война не кончится, пока мы живы. Она кончилась для вандейца, для Д., для тех, кто остался в Гандерсхайме. Наверное, в Генеральном штабе союзников считают, что обстановка складывается самым лучшим образом. Наши там, на воле, наши заложники вертят ручки радиоприемников и рассматривают карты. Они следят за положением на фронтах, думают, что все отслеживают изнутри, но, к нашему отчаянию, они следят за всем с кошмарного расстояния.
«Надо держаться!» – говорят товарищи. Мы не движемся, но мы в пути. Лежим в остановившемся вагоне; это с нами война связана самой тесной связью. Она кончится, или же это мы… Дольше нам вместе не просуществовать.
Рядом с А. лежит старик с Корсики, обменявший в Гандерсхайме золотой зуб на пару тарелок супа. Он что-то глухо ворчит. Требует воды.
– Ему не долго осталось… может, дадим немного, – тихо говорит Бен.
У корсиканца остекленели глаза; кто-то наливает несколько капель в раскрывшийся рот.
Я лежу, не могу пошевелиться; ко мне привязался какой-то кашель, задыхаюсь; вокруг тихо переговариваются.
Пока корсиканец агонизировал, я немного поспал. Когда я проснулся, он был уже мертв.
Его укрыли одеялом и положили возле двери. Вчера он доставал всех из-за места, его называли старым придурком, а так как он плохо слышал, эти слова приходилось ему кричать. Когда человек при смерти, он становится невыносимым, ему все не так, с ним все ругаются. После того как на него обрушится град ругательств, он умирает.
Испанец-парикмахер ищет, где бы присесть. Все пинают его ногами; он крутится на месте, тоже ругается, потом вдруг решает сесть на мертвого корсиканца.
– Не вздумай! Не вздумай туда садиться! – кричит ему Бен.
В другом конце вагона кто-то срет прямо на пол. Сосед орет на него:
– Вот скотина!
Товарищи встряхивают его; он шепчет сквозь зубы:
– Оставьте меня… я подыхаю!
Кругом протестуют:
– Нашел дураков, посмотри на себя!
– Не верите?
И он опускается в свое дерьмо: мы все сдохнем от этой вони.
Парень плачет. Его относят к стенке, голова болтается. Поезд продолжает идти вперед; парня оставляют у стенки, у него агония. В вагоне всеобщее оцепенение; он умирает несколько часов подряд. Всё, готов. Одеяло сверху.
На остановке мы укладываем обоих в канаву.
Говорят, что будут давать сырую картошку. Надо вылезти из вагона. Я встаю, опираюсь о стенку, прыгаю. Очередь. По одному, с пилоткой в руке, проходим мимо капо. В нее кидают несколько картофелин. Я стою рядом с Джо и еще двумя товарищами. Можно сходить за водой и сварить эту картошку. Пойду я, остальные пока будут разжигать костер. Мы в самом низу насыпи, мне нужно подняться. Иду с котелком, лезу наверх, карабкаюсь, лечу вниз, поднимаюсь, но идти больше не могу.
Кто-то пойдет вместо меня; я сижу и раздуваю огонь. Вокруг горит несколько таких костерков. Товарищи собирают какие-то палочки, ветки, рвут траву, чтобы сварить ее вместе с картошкой или чтобы сэкономить картошку. Появляется вода. Режем картошку, начинаем ее варить. Нам с Джо достался целый котелок супа; делим его пополам; едим крайне медленно. Суп горячий, густой, я не поднимаю головы от котелка, сую ложку в рот, вылизываю ее с обеих сторон. На последних ложках останавливаюсь, тяну время, не спускаю глаз с пустеющего днища. Что-то падает, рука, голова, ложка; стенка котелка совсем остыла… вдруг вижу – внутри мои глаза.
Свисток эсэсовца. Los! Los! Мы помним эти крики, но они как-то вдруг устарели. Уже несколько дней у них не было повода так кричать. С нами говорят на прежнем языке. Товарищи потянулись по насыпи, карабкаясь к поезду. Подниматься трудно. Я еле иду, тащусь среди последних. Добравшись до подъема, делаю шаг, другой и валюсь обратно на насыпь. Ползу наверх на коленях, цепляюсь за траву, поднимаю голову: еще далеко. Еще один рывок на коленках, трава не выдерживает, рвется. Ребята вокруг кое-как все-таки взбираются. Собираюсь, тянусь изо всех сил, я почти на вершине. Прямо надо мной стоит эсэсовец: Los! Los! Зацепившись за край, подтягиваюсь на руке, уже ощущаю песочек, это тропинка, идущая возле путей, но остальное тело еще висит на насыпи. Все, не могу, опускаю голову, уткнувшись лицом в траву. Эсэсовец стоит как вкопанный, прямо надо мной. Руки больше не слушаются. Los! Los! Я последний, эсэсовцу не на кого больше кричать, не на кого больше смотреть. Он наблюдает, как я карабкаюсь. Los! Los! Пальцы впиваются в песок; не могу, мне не добраться до вагона. Я повис на насыпи, прямо надо мной эсэсовец.
Какой-то поляк подходит и хватает меня за руку, вытягивает наверх. Эсэсовец медленно удаляется.
Подойдя к двери вагона, я вытягиваю руки; товарищи втаскивают меня внутрь, я ползу по полу до своего места. Из глаз текут слезы.
Когда мы проснулись, поезд стоял. Было совсем светло. Открылась дверь вагона, и мы увидели огромную равнину. На ней паслись коровы; вдали – маленькие домики.
Охранник, прохаживающийся по насыпи, сказал, что мы в Дахау.
Эшелон заметно вырос; в хвосте такие же люди, как мы, в полосатых робах, мочатся на насыпи. Вдали, на равнине, в зеленой траве маячат полусогнутые коричневые силуэты; это женщины собирают травы.
Пасмурно. Нам сказали: «Мы в Дахау», а перед глазами равнина, лагеря не видно. Мы выискиваем глазами