Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд отправляется. На следующей остановке немцы выходят.
Покачивание вагона убаюкивает. Поезд идет медленно, но все-таки куда-нибудь да придет. Когда он останавливается, стенки вагона начинают давить сильнее, просыпаются вши, начинают бегать по коже, которая больше не вздрагивает; в тиши остановившегося вагона тело вновь застывает, проникается обреченностью.
Я поднялся и пошел к окошку, по дороге кому-то наступил на ноги, меня обругали. У окошка свежий воздух, а в окошке одно и то же – насыпи, щебенка, пути. В конце поля высится дом, на него можно долго смотреть; смотреть долго можно на что угодно, на любой кусок пространства, лишь бы наружу, лишь бы за пределы этой клетки. Возвращаясь, я опять прошелся по чьим-то ногам; товарищи меня снова облаяли. Они начинали кричать еще до того, как я наступал им на ноги. Мне не надо было двигаться, не надо было вставать и подходить к окошку.
Поезд раскачивается; наступает ночь. Парень из Вандеи с черным пятном на правом глазу потерял свое место. У него как бы половина лица, обрубок. Левый глаз еще бегает, но тоже почти потух. Он мучается поносом. Хочет лечь к нам в ноги, садится. На него все орут, пинаются. Он стонет, на слезы нет сил.
– Подвиньтесь чуть-чуть, хоть немного! – умоляет он и опускается на пол, прямо нам на ноги.
Опять все орут.
– Сидел бы на своем месте!
Я немного подтягиваю ноги, он поворачивается ко мне:
– Скотина!
Он замирает, потом опять стонет:
– Дайте прилечь!
Ноги беспорядочно задергались. Все орут.
– Вот достал! Вот скотина!
Не выдержав пинков, он приподнимается; в темноте вагона видно, как его длинный силуэт с опущенной головой раскачивается на одном месте.
– Плевать мне на все! – произносит он и ложится прямо нам на ноги.
Все опять орут, пинаются, он стонет, но чеканит каждое слово:
– Вы все скоты, подонки, не видите, я по-ды-хаю!
Он умоляет:
– Подвиньтесь, дайте мне места подохнуть…
Плачет.
– Да мы все тут подохнем! Достал ты уже нас!
Он лежит, не шевелится, только тихо стонет.
На нашей стороне, в самом углу вагона, стонет парень с Вогезов. У него тоже понос. Он начинает искать котелок.
– Ты чего? – спрашивает сосед.
Тот не отвечает.
– Скотина, а если все так будут делать?!
– Я не могу больше, – отвечает вогезец.
– Не надо было пить!
Темно, не видно, что он делает, но слышно, как струи бьют по котелку.
– Вот скотина!
– У меня понос! Вашу мать! – со стоном выдавливает из себя вогезец.
Затем он поднимается, хочет подойти к окошку, чтобы опорожнить котелок; он идет осторожно, но все равно ступает по ногам и получает пинки; из котелка чуть выливается.
– Вот скотина, скотина! – бешено орет кто-то в углу.
Вогезец не отвечает и продвигается вперед с котелком в руках, стараясь сохранить равновесие. Наконец шатающаяся тень приближается к окошку.
У меня тоже вдруг заболел живот. Терпеть невозможно, рассвета мне не дождаться. Я отрываю кусок одеяла и спускаю штаны. Джо и Марсель молчат. Мне стыдно. Сворачиваю тряпку и, держа ее в вытянутой руке, иду к окошку, запинаясь о ноги товарищей. Валюсь кому-то на живот, ругань. Держу свою тряпку, поднимаюсь. Я застрял в ногах, пытаюсь выбраться на ощупь. Куда ни ткнусь – чье-нибудь лицо, живот, рука, орущие глотки. Стыдно. Нацеливаюсь на голубеющее оконце. Подойдя немного поближе, вытягиваюсь вперед, держусь рукой за стенку и выкидываю свою тряпку. Когда иду назад, почти ничего не соображаю. Поезд резко тормозит, я падаю, ползу на четвереньках по чьим-то ногам, они пихают меня, молчу, кажется, добрался до своего места. Валюсь на Джо, он дергается, но ничего не говорит. У меня нет больше места. Всё, кончено. Ощупывая чьи-то кости, ищу его, отодвигаю товарищей, толкаю вандейца, он стонет: «Скотина!» Мне даже рта не раскрыть, всё, лежу. Не могу пошевелиться. Дыра окошка прямо перед глазами.
Светает. Наступает день, значит, надо приподняться, сесть, опереться о стенку. Вандеец остается лежать, он без памяти. Кто-то его расталкивает. Он совсем ослабел, сегодня много хуже, чем вчера. Он с трудом приподнимается и идет к двери, там падает. На правом глазу все то же черное пятно, левый глаз больше не видит. Голова висит, из рта доносится глухое проклятие:
– Подыхаю, это точно, сейчас подохну!
Все молчат, только смотрят. Кто-то рядом со мной говорит:
– До вечера он не дотянет.
Вокруг носа у него черные засохшие сопли. Товарищи рядом с ним тоже худые, серые, грязные, но на нем знак: незакрывающееся веко, отвисшая челюсть. Я пытаюсь заснуть, но вши опять принимаются за свое. Снова снимаю рубаху, снова начинаю давить вшей; время от времени останавливаюсь и смотрю на вандейца; снова возвращаюсь к своей рубахе, снова смотрю на вандейца. Пока я давлю вшей, он умирает. Я поднимаю голову и вижу, как он умирает. Он сидит, как и все мы, между двух товарищей, которые слегка отстраняются от него и время от времени смотрят ему в левый глаз.
– Умер? – спрашивает кто-то.
– Нет еще, – отвечает сосед.
Он уже ничего не слышит. А у меня больше нет сил давить вшей. Мы все просто смотрим на вандейца, без страха, без смущения. Наверное, мы все на него похожи. Но у него меньше сил, он сейчас умрет. Мы не говорим о нем, не говорим и о себе. Те, у кого болит живот, тихо стонут, но не говорят про свою боль. Боли, собственно, и нет. Просто тело само себя поедает.
В противоположном углу два парня покрепче вспоминают марсельский буйабес, тушеного кролика, тартинки с маслом. Если вглядеться в сидящих напротив товарищей, то они почти все на одно лицо. Выделяется только черная дыра на месте лица вандейца.
– Готов, – сказал его сосед.
Те, кто расписывали друг другу буйабес, сразу замолчали.
Утром вандеец не особенно отличался он того, каким мы его видим сейчас. Смерть пришла ночью. В его лице нет ничего страшного, напротив, черное пятно его оживляет. Он так и сидит.
– Достали мы его сегодня ночью, – сказал один товарищ.
Молчим. Это не угрызение совести, это даже не бешенство. Отвращение. Сидячий