Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Староста, осмелев совсем, прибавил, заглядывая Венцелю в лицо, не угодит ли:
— А лыжи-то, господин хороший, у меня в сенях не как у ваших ставили, носок к носку. Врозь ставили, каждая пара наготове, у самого выхода, и палки при них. И старшой ихний спал не у печи, в тепле, а у двери, на холоду, не разувшись. Я думал — захворал, может. А он не хворый. Он так и лёг.
Венцель замер на этом тем внутренним движением, каким брался за верную находку. Вот оно. Не банка, не листовка — это.
— У двери, не разувшись, — повторил он тихо. — Лыжи носком на выход. — Он прижал ладонью колено, будто придерживая мысль, чтобы не ушла. — Человек, который и в чужой тёплой избе ложится у двери в сапогах, а спутникам велит держать лыжи носком вон, не верит ни одной крыше над головой. И не оттого, что трус. Оттого, что давно живёт так, что всякая крыша в любой час может стать ловушкой. — Он помолчал. — Он спит на пороге не от страха перед тобой, старик. Он спит на пороге потому, что разучился спать иначе.
Староста закивал, не поняв, но чуя, что сказал важное.
— Запишите, Дитрих, — сказал Венцель, не оборачиваясь. — Не доверяет укрытию даже там, где укрыт. Готов сорваться в любой миг. — Он смотрел мимо старосты, на гриву, по которой ушла кружная лыжня. — Диверсанта на задании так не выучишь. Это тыл выучил, насквозь. Два года, не меньше.
Дверца грузовика хлопнула; подъехал на мотоцикле вестовой из абвергруппы, подал пакет, развернулся и уехал по подсыхающей колее. Венцель сломал печать, прочёл, не меняясь в лице, и сунул пакет в карман шинели.
— Из Смоленска, — проговорил он, помолчав, скорее себе, чем Дитриху. — Напоминают, что Призрак — частность. Что охота на одну малую группу в затихающем тылу не стоит сил, какие я на неё кладу, и что силы эти понадобятся летом южнее, где готовится большое. — Он оглядел чёрный остов, голую раскисшую землю, кружную колею на гриве. — Они по-своему правы. Большое готовится, и оно важнее одной лыжни в лесу.
Он не сказал Дитриху того, что стояло между строк: за полгода у него на этого человека ушло людей, горючего и казённых денег больше, чем иной берёт за целую сеть, — а в графе результата стояла пустота, и теперь к ней прибавились ещё мост и это пепелище. В Смоленске считать умели. И в Смоленске же, в соседнем крыле под той же крышей, ждала своего часа служба безопасности, чью повадку он знал и презирал холодно ещё с осени. Прежде она лишь косилась на «русский призрак» через плечо. Теперь — дышала за стеной: одного намёка сверху довольно, чтобы дело отняли у Абвера, едва станет ясно, что он с ним не справился. И оттого медлить он не имел права.
— Передать в сеть, что охоту сворачиваем? — спросил Дитрих.
— Нет.
Венцель сказал это негромко, и тем оно было твёрже всякого окрика.
— Большим займутся другие, и хорошо займутся. А этот человек — мой. Я строил его полгода. Я ошибся в нём у моста и стою сейчас на пепелище, которое он мне оставил, и я доведу постройку до лица. Не оттого, что он опаснее армии, — он не опаснее. Оттого, что человек, которого нельзя купить, нельзя предсказать по расчёту и нельзя застать на гладком, — это редкая работа, а редкую работу не бросают незаконченной. — Он указал взглядом на банку и листовку. — Это уберите в дело. Старику — паёк и пусть идёт. Сеть не сворачивать. Сузить.
* * *
Назад Венцель шёл уже в сумерках, один, отослав грузовик объездом за Дитрихом и людьми, а сам выбрав ближнюю тропу пешком — ему надо было идти, чтобы думать, а думать было о чём.
В Кёнигсберге об эту пору уже зажигали лампы к ужину, и старший, верно, сидел над латынью, а младший выпрашивал отсрочки, и жена писала ему то самое воскресное письмо, которого он ждал к концу недели и которое неделю как не доходило сквозь распутицу. Венцель подумал об этом коротко и без размягчения, как сверяются с часами: там, дома, под портретом отца, всё шло своим заведённым, разумным, понятным до последней мелочи порядком, какой отец его и завещал держать. Отец понял бы про мост, про пепелище, про сорванную операцию. Про человека, который скуривает свой пропуск в плен и спит на чужом пороге в сапогах, отец не понял бы ничего, потому что в той, прежней, кайзеровской войне такого образца не водилось тоже. Венцель отложил эту мысль, как откладывал всё, что грело, но не годилось в дело, и пошёл дальше.
К ночи подмораживало. Распутица брала короткую передышку; грязь под ногой стягивало коркой, и корка хрустела, проламываясь, и схватывалась опять. Венцель шёл медленно и складывал в уме то немногое верное, что свёл за этот день на месте, а не над папкой, и каждую черту перебирал отдельно, прежде чем поставить рядом следующую, отбрасывая всё, что выходило гладко, и оставляя одно неудобное.
Окопная выучка, не штабная. Считает патрон — воевал там, где патрона мало; стало быть, не из тыловых, прошёл сорок первый там, где было всего меньше всего. Кружит, чтобы не платить кровью, и платит, когда без этого нельзя, — на холодном выборе, без крика. Платит чужому старосте за постой и жжёт чужой склад дотла — бережёт людей и не бережёт железа. Спит на пороге в сапогах. Скурил пропуск в плен. Меняет повадку, путает тропы, кладёт ложные лыжни — почуял на себе чужой глаз и принялся водить им, как водят дозор, не зная ещё, чей это глаз, но уже зная, что глаз есть. Малая группа, пять-семь. Одна голова. Переменчив, умён, терпелив — и оттого опасен.
Всё это он теперь знал. Лица он не видел.
И тут, на стылой тропе, в темноте, оставшись наконец один на один с тем, что