Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закрыла буклет, чувствуя легкую дрожь в кончиках пальцев и странную тяжесть на душе. Сюжет был на удивление мрачным, лишенным привычных для сказок надежд, и до боли... знакомым. Жертва, долг, принуждение — все это отзывалось во мне глухим эхом моего собственного положения.
— Нашлось что-то близкое? — тихо, почти интимно спросил Ричард, плавно занимая соседнее кресло. Его взгляд был пристальным, изучающим, будто он пытался прочесть мои мысли сквозь тонкую завесу светского спокойствия.
— Довольно... трагичная история, — уклончиво ответила я, отводя глаза к еще закрытому занавесу. — Любовь, за которую приходится платить всем. Свободой, бессмертием, самой жизнью. Высокая цена.
— Иногда долг и добровольная жертва — единственный путь, чтобы обрести нечто большее, чем ты имел, — произнес он задумчиво, его взгляд также устремился на сцену, но видел, казалось, нечто далекое за ее пределами. — Даже если поначалу этот путь кажется тернистым и невыносимым. Истоки величия часто политы слезами.
В этот момент в зале один за другим погасли огромные хрустальные люстры, погружая пространство в трепетный, густой полумрак, и тяжелый занавес с глухим шелестом пополз вверх, открывая таинственные очертания декораций. Оркестр грянул мощную, пронзительную увертюру, в которой переплелись мотивы небесного величия, человеческой скорби и надвигающейся трагедии. Но у меня в ушах, поверх нарастающей музыки, все еще звенели его многозначительные слова, будто отголосок нашего личного, невысказанного диалога.
Свет в нашей ложе приглушили до мягкого, таинственного сумрака, и я полностью погрузилась в фантастическое зрелище, разворачивающееся на подмостках. Незнакомый, певучий язык либретто не стал для меня непреодолимой преградой — универсальный язык эмоций, мощь симфонического оркестра и яркие, запоминающиеся визуальные образы сами складывались в единую, понятную и захватывающую дух историю.
Больше всего меня поразили костюмы, бывшие, без преувеличения, произведением искусства. Платье Аэриэль, когда та была небожительницей, было соткано, казалось, из самого лунного света и струящегося жидкого серебра, и с каждым ее движением по ткани пробегали переливы, как по поверхности воды при легком бризе. Когда же героиню лишали бессмертия в кульминационной сцене, ее сияющий наряд буквально распадался на глазах, ткань тускнела и рвалась, превращаясь из одеяний богини в простое, серое, грубое платье смертной — я невольно ахнула от этого виртуозного сценического трюка, сжимая ручку кресла. Костюмы Морваны, исполненные из бархата цвета грозовой ночи и усеянные мерцающими, как далекие холодные звезды, кристаллами, были полны мрачного, подавляющего величия. Даже доспехи Каэлена не были громоздкими бутафорскими листами, а выглядели как искусно состаренная, чеканная сталь, испещренная настоящими царапинами и вмятинами от невидимых битв.
Правда, игра актеров, при всей ее мощи, показалась мне местами излишне театральной, слишком уж пафосной и декламационной для моего земного, привыкшего к более натуралистичной игре кинематографа вкуса. Жесты были шире, интонации — нарочито драматичнее, паузы — длиннее, рассчитанные на самый дальний ряд галерки. Когда Аэриэль изливала свою любовь в страстной арии, она буквально простирала руки к небесам, а Каэлен в приступе гнева потрясал мечом так, будто хотел сразить не только врагов, но и несколько случайных теней на заднике сцены. Я мысленно сравнила это с яростной, но сдержанной, почти камерной игрой актеров независимого кино и с легкой, понимающей улыбкой признала: здесь, на огромной сцене Императорского театра, где каждое движение и слово должны были достигать сердец тысяч, такой масштабный, почти оперный стиль был, вероятно, единственно верным и уместным. Это была часть магии этого места, условность, которую следовало принять, как правила новой игры.
Но в целом, несмотря на мелкие условности, мне все безоговорочно понравилось. Меня захватила и не отпускала до самого конца эта история о выборе и самопожертвовании, я восхищалась мощью хора, звучавшего как единый, грозный организм, и виртуозностью солистов, чьи голоса, то нежные, то исполинские, казалось, наполняли собой каждый уголок огромного театра, достигая самой глубины души. Я по-детски смеялась над комичными проделками духов земли, затаила дыхание в душераздирающей сцене падения Аэриэль и почувствовала щемящую, светлую грусть в финале, когда Каэлен, ставший седым королем, в гордом одиночестве стоял на башне и смотрел на зажженную в небесах звезду — душу его возлюбленной.
Когда занавес впервые закрылся под гром оваций, встававших с мест зрителей, я аплодировала вместе со всеми, искренне, тепло и восхищенно, чувствуя легкий озноб от пережитых эмоций. Я почувствовала, что Ричард смотрит на меня сбоку, и, бросив на него короткий взгляд, уловила в его глазах молчаливое, но явное удовлетворение. Кажется, моя реакция его не разочаровала.
Возвращение было стремительным и лишенным всякой помпезности. Едва мы вышли из ложи в уже поредевшее, но все еще шумящее фойе, Ричард так же легко и непринужденно, как и прежде, нашел укромный уголок за колонной и открыл портал. Одно мгновение — знакомый леденящий толчок, будто проваливаешься на несуществующую ступеньку в полной темноте, — и мы уже стояли в благословенной, знакомой тишине и прохладе холла усадьбы «Алые розы». Давящая роскошь, густой воздух, напоенный духами и пудрой, и навязчивый гул толпы сменились уютным полумраком, где пахло воском, древесиной и спокойствием.
Я медленно, с наслаждением выдохнула, снова ощущая под тонкими подошвами туфель твердый, надежный паркет своего дома. Контраст был настолько разительным, что на мгновение закружилась голова.
— Это было... поистине потрясающе. Огромное спасибо вам за этот вечер, — сказала я, и в моем голосе, без всякого притворства, звучала неподдельная, теплая благодарность за подаренные впечатления.
— Был искренне рад составить вам компанию, — с легким, церемонным, но на сей раз, показалось, чуть более теплым поклоном ответил Ричард. — Спокойной ночи, маркиза.
Он бесшумно удалился в сторону своих покоев, а я еще какое-то время стояла посреди холла, мысленно возвращаясь к ярким, почти оглушающим образам оперы, к волнующей музыке и к странному, новому чувству, что этот мир, при всей его чуждости и сложности, начинает понемногу