Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звон никуда не делся, но теперь звучал в другом месте. Раньше он пел на внешнем кольце, а теперь — ближе к центру, у изумруда. Я ужесточил фазировку и выровнял подачу вручную, виток за витком. Та же история: диссонанс не исчезал, а просто кочевал по контуру, как сквозняк по дому. Заткнёшь одну щель — подует из другой.
Можно было его просто заглушить, и я даже знал, как. Посадить поле и ядро на жёсткую общую частоту, не дать им дышать порознь — и звон умрёт.
Но вместе с ним умрёт и спираль. Та живость, ради которой всё затевалось, — это и был тот самый хаос, только укрощённый. Текучий, пульсирующий свет рождался из того, что поле и ядро шли чуть вразнобой и вечно догоняли друг друга. Убей этот разнобой — и получишь ровную мёртвую подсветку. Аккуратную, но безжизненную, каких полно в других артефактах. Не галактику, а лампочку в ёлочной гирлянде.
В большом яйце, где камней не пять, а несколько сотен, этот звон на полной разнесёт петлю в клочья. А предохранитель — тонкая сторожевая нить, которая должна усыпить камень при разрыве круга, — может и не успеть отреагировать. И тогда чёрная дыра потянется за силой к тому, кто держит яйцо в руках.
Я погасил контур и долго смотрел на потухшие камни. Глушить нельзя. Оставить как есть — тоже. А третьего я пока так и не придумал.
Дверь приоткрылась, и в мастерскую вплыла Марья Ивановна с подносом.
— Александр Васильевич, голубчик, вы опять с рассвета не евши, — пожурила она и поставила передо мной кофейник и тарелку с пирожками. — Сидите опять над своими каменюками, а в желудке ветер гуляет.
— Не до завтрака мне, душа моя, — отозвался я, не отрывая взгляда от пластины. — У меня тут одна штука звенит, и я никак не пойму отчего.
— Звенит у него. — Марья Ивановна неодобрительно оглядела разложенный инструмент. — У меня вон самовар звенит, когда вода вышла. Так я воды подливаю — и звенеть перестаёт.
Я хотел было ответить, что её самовар и моя контрольная пластина — вещи всё-таки разного порядка, но осёкся.
Потому что в её немудрёной кухонной логике было что-то до обидного близкое к делу. Вода вышла — подлей. Не борись с самоваром, а дай ему то, чего он просит.
Я отложил эту мысль в дальний угол. На время.
— Спасибо, Марья Ивановна, — сказал я. — Чуть позже поем.
— «Позже» у вас как всегда — после полуночи, — проворчала домоправительница и удалилась, оставив за собой запах ванили и сдобного теста.
Есть я, разумеется, не стал. Перед тонкой вязью руки должны быть спокойными, а желудок — пустым. Но кофе я себе всё же налил.
— Александр Васильевич, — осторожно подал голос Холмский из своего угла, — а может, его… ну… поменьше нагружать? До средней, и всё. Красиво же и так.
— Заказчику однажды может стать интересно, как оно отработает во всю мощь, Николай, — отозвался я. — И тогда жди беды. Нет, нужно предположить все сценарии и перестраховаться на каждом.
Холмский покивал и уткнулся обратно в свои петли.
Я снял перчатки. Времени до отъезда в Поднебесную оставалось всё меньше, а у меня в центре изделия по-прежнему звенело на стыках. И вечером, как назло, был урок с Сюем.
Идти не хотелось. Голова и без того была настолько забита спиралью и расчётами, что в ней не осталось места для китайских традиций.
Но пропускать урок я права не имел.
* * *
Господин Сюй явился точно к шести — с неизменной кожаной папкой и едва заметной любезной улыбкой.
Мы расположились в малой гостиной. На круглом столе уже ждал саксонский сервиз — белый фарфор с тонкой золотой нитью по краю — и зелёный чай из запасов, что Сюй когда-то сам нам и подарил.
— Сегодня, Александр Васильевич, разберём узоры, — начал Сюй, раскладывая листы. — Не цвета, не числа, а именно их построение. То, как образы располагаются на изделии относительно друг друга. Для китайского глаза это так же важно, как для вас — чистота огранки.
Я кивнул и взял ручку. Записывать я записывал, но мысли мои в это время медленно крутились спиралью вокруг чёрной точки в центре «Сингулярности».
— Запад любит одиночную фигуру, — продолжал Сюй, и палец его скользил по орнаменту на листе. — Герой в центре, остальное — фон. В нашей же культуре зачастую всё иначе. У нас образы ходят парами. Дракон — и феникс. Государь и государыня. Учитель — и ученик. Журавль и сосна. Один без другого неполон. Парность — это равновесие, а равновесие при дворе ценят выше любого блеска.
— А одиночный образ — это, стало быть, оскорбление? — спросил я скорее из вежливости.
— Скорее, незрелость. — Сюй чуть улыбнулся. — Как стихи, что уложили в одну строку. Вроде и мысль передана, а форма не соответствует содержанию.
Он перевернул лист, и я машинально отметил знакомый круг — две запятые, светлая и тёмная, перетекающие одна в другую.
— Вот сердце всего, — сказал Сюй. — Запад думает, что инь и ян — это борьба. Свет против тьмы, добро против зла. И это ошибка, Александр Васильевич. Это не борьба, а равновесие. Тёмное всегда несёт в себе зерно светлого, а светлое — зерно тёмного. Они не побеждают друг друга. Они поддерживают друг друга, сохраняя гармонию.
Я замер с ручкой в руках. Поддерживают друг друга…
— Повторите, пожалуйста, — сказал я.
Сюй посмотрел на меня с лёгким удивлением, но повторил:
— Они не подавляют друг друга, а уравновешивают. Сила одного гасится не запретом, а присутствием другого, равного и противоположного.
А вот это уже было интересно.
Перед глазами у меня стояла контрольная пластина. Поле и ядро, которые на полной мощности расходились вразнобой и звенели на стыках. Всё это время я пытался их помирить. Свести на одну частоту, заставить идти в ногу, задавить тех, кто фальшивит.
А что, если их не «мирить»?
Что, если разбить поле не как попало, а на симметричные пары — и пустить каждую пару в противофазу? Пик одной группы придётся ровно на впадину парной. Там, где одна сторона рвётся вверх, другая идёт вниз — и гасит её собой. Не жёстким подавлением, а присутствием равного и противоположного…
Диссонанс не исчезнет. Он… быть может, тогда он поглотит сам себя. А спираль останется живой, потому что я не глушу разность частот — я их уравновешиваю.