Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы говорите о ней, — продолжает он, — будто она здесь главная опасность. Это очень удобно. Столько лет творить с ее народом все, что вам было нужно, а потом, как только один король на глазах у всех поцелует одну эриду, сразу решить, что беда, разумеется, в ней.
Один из советников резко хмурится.
— Не вам читать нам нравоучения, Мар.
— И все же читаю. Потому что в отличие от вас хотя бы знаю, о чем говорю. Я видел, что делали с эридами. Я сам это делал. И если после всего, что сегодня было сказано в этом зале, вы все равно сводите происходящее к банальному «она его околдовала», значит, вы либо глупее, чем кажетесь, либо трусливее.
— Осторожнее, — предупреждает его кто-то.
— Нет, — отрезает Рогнар. — Это вам бы стоило быть осторожнее. Особенно в формулировках. Король сделал то, что сделал, не потому, что эрида залезла ему в голову, а потому что он любит ее. И если вас это пугает сильнее, чем осада замка, значит, у нас с вами разные представления о главном.
После этих слов советники один за другим расходятся, снова сбиваются в другие кучки, уже тише и осторожнее. Рогнар выдыхает через нос, будто разговор его даже не разозлил, а утомил, и потом неожиданно поворачивается и идет ко мне.
Я наблюдаю, как он устало подходит к окну и останавливается рядом, оставляя между нами небольшое расстояние, словно не уверенный, имеет ли право стоять ближе. Некоторое время мы молчим. Рядом с другим человеком это молчание уже давно стало бы невыносимым. С Рогнаром оно просто странное. Слишком нагруженное тем, что между нами было, и тем, чего уже никогда не исправить.
— Я хотел сказать тебе раньше, — произносит он наконец, не глядя на меня. — Но ты бы тогда, скорее всего, просто ударила бы меня, что, замечу, было бы вполне заслуженно.
Уголок моего рта едва заметно дергается.
— У меня и сейчас есть такое желание.
— Знаю. Просто теперь оно, вероятно, не первое в списке.
Это тоже правда. И от того, как спокойно он это произносит, мне становится только страннее.
— Говори, что ты хотел сказать.
Он долго смотрит во двор, на тот самый угол под стеной, потом складывает руки перед собой, словно не знает, куда деть пальцы.
— Я творил очень многое, — произносит он с надрывом. — Гораздо больше, чем было сегодня произнесено в зале вслух. И гораздо хуже, чем то, что удобно свалить только на приказ короля или на отчаяние дворца. Приказы были. Давление было. Болезнь королевы тоже была. Но не все, что я делал, объясняется только этим. Слишком многое объясняется мной самим.
Я молчу, слегка поворачивая к нему голову.
— Я не раскаивался тогда, — продолжает он. — Не так, как должен был бы. Даже когда видел боль. Даже когда понимал, что давно переступил ту грань, после которой человек уже не вправе называть себя лекарем. Я убеждал себя, что ищу средство. Что работаю ради спасения. Что цель достаточно велика, чтобы выдержать грязь по дороге. А еще, — он коротко выдыхает, — я действительно не понимал, с кем делаю все это.
На этих словах я поворачиваюсь к нему уже полностью.
Он тоже наконец смотрит на меня.
— Для меня эриды были… — он подбирает слово с такой тяжестью, будто оно застревает у него в горле уже не первый день, — демонами. Бессердечными, хищными, холодными существами, которые только выглядят похожими на людей. Я видел в вас опасность, редкий материал, загадку, угрозу, источник того, что можно вырвать, исследовать, использовать. Но не народ. Не чьих-то дочерей. Не чьих-то родителей. Не тех, кто любит, боится, помнит, живет между собой какой-то собственной жизнью. Я не понимал этого. По-настоящему не понимал.
Он замолкает на секунду, и я вижу, как у него на лице проступает усталость, очень человеческая.
— А после дневника. После Вераны, после Эларии, после того, как вся эта история встала в полный рост, я наконец увидел, что делал все это не с чудовищами из легенд, а с живыми существами, которых люди сначала сломали, а потом еще и наказали за форму этой поломки. Это не отменяет того, что я сделал. Ничего не отменяет. Но теперь я хотя бы понимаю меру собственной вины иначе.
От его слов сердце внутри меня делает один болезненный толчок. Я несколько секунд просто смотрю на него и не могу поверить, что действительно слышу это от Рогнара. От человека, который убил моих родителей. От человека, чьи руки я слишком хорошо помню, чье лицо слишком долго было для меня лицом боли, страха и унижения.
Мне странно до дрожи. Странно не потому, что я вдруг готова ему поверить во всем. И не потому, что от этих слов становится легче. Не становится. Мать и отец все равно мертвы. Я все равно сидела в том кресле, а он все равно подходил ко мне с иглами и ядами. Но рядом с этой старой, ясной правдой вдруг появляется другая. Такая же тяжелая.
Каждый из нас стал жертвой прошлого.
Люди, эриды, те, кто ломал, и те, кого ломали. Одних учили бояться и ненавидеть, других — служить, молчать и терпеть. Одни привыкли считать себя хозяевами, другие — чудовищами. И теперь мы стоим посреди последствий всего этого, взрослые, измученные, и пытаемся говорить друг с другом по новому.
Я никогда не думала, что дойду до мысли, в которой рядом со словами «понимать» и «Рогнар» не будет только злость.
Но, наверное, теперь нам и правда придется учиться понимать друг друга.
И… прощать.
Эта мысль дается мне тяжелее всего. Я никогда не делала ничего подобного. Не прощала по-настоящему. Просто раньше внутри меня не было для этого места. До живого сердца во мне не было и той глубины боли, из которой вообще может вырасти прощение.
Я отвожу взгляд к окну, потому что смотреть на него дольше сейчас трудно.
— Ты поздно это понял, — выдыхаю с трудом.
— Да, — отвечает он сразу. — Непростительно поздно.
Я медленно киваю. В этом и есть вся правда. Поздно. Слишком поздно для моих родителей. Слишком поздно для многих других. Но, может быть, не слишком поздно