Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но контроль пошел дальше. Архивы говорили не только о воспитании. Там были распоряжения о численности. Были ранние формулировки, из которых ясно, что наше число сознательно ограничивали, чтобы не давать народу вырасти настолько, чтобы он мог однажды встать против людей. И тут все начали задаваться вопросом, который до этого, кажется, висел в зале с самого начала, просто никто не решался произнести его вслух. Если все это было правдой, если эриды когда-то могли жить иначе, если человеческий имфирион стал для нас зависимостью, а потом почти единственным способом существовать, в какой именно момент мы потеряли самих себя? И можно ли теперь вообще говорить о возвращении?
Совет слушал долго. Где-то в середине дня в зал принесли воду, потом еду, которую почти никто не тронул. Свечи меняли дважды, потому что день успел переломиться и пойти к вечеру. Свет в высоких окнах становился все ниже, а люди все еще сидели на своих местах. Это был суд над памятью Веларрона. И каждый в зале понимал, что, когда он выйдет отсюда, мир уже не будет таким, каким был утром. Даже Валден, державшийся до последнего, в конце уже говорил не о том, верить ли, а о том, как это все теперь будет внесено в архив.
Когда свечи уже догорели, а за окнами стало совсем темно, я смотрела на этих людей — усталых, бледных, оглушенных услышанным, и понимала, что Веларрон за один день успел услышать больше правды о себе, чем за многие десятилетия. А я — больше правды о своем народе, чем за всю свою жизнь.
* * *
Ривен, сидящий ближе к краю стола, усмехается без всякой радости.
— Потрясающе, — бросает он. — Люди брали живой народ, веками ломали его под себя, приучали питаться собой, наказывали за собственные чувства, а потом с ужасом обнаружили, что рядом с ними выросло что-то опасное.
— Именно так, — произносит Рогнар, даже не глядя на него. — Опасность не возникла сама по себе. Ее вырастили.
— То есть… — произношу я медленно, пытаясь уложить это в голове. — Эриды сами вырабатывали в себе имфирион?
Рогнар переводит на меня взгляд.
— То, каким именно образом это происходило в древности, в книге не описано. Верана не записывала то, что для нее и ее народа было естественным процессом. Для нее это было таким же простым и обыденным устройством жизни. Но…
Он замолкает на миг, и я вижу, как взгляд его скользит по бумагам, потом на секунду задерживается на Каине.
— Но я проводил… эксперименты, — договаривает он с заметной неохотой. — Добровольно, разумеется.
— Да, — подает голос Элария раньше, чем кто-либо еще успевает заговорить. — На мне.
— Верана не оставила нам формулы, — продолжает Рогнар, положив ладонь на книгу. — Но из ее текста ясно одно, что имфирион в древности был не тем, что обязательно нужно было тянуть у человека. Он рождался и двигался внутри самого народа. А мои наблюдения позволили предположить, что главным источником были собственные чувства и эмоции эридов и их естественный обмен между собой.
Один из советников морщит лоб.
— Объясните понятнее.
Рогнар поднимает на него взгляд, постукивая пальцами по обложке дневника.
— Объясню, — говорит он, придвигая книгу ближе. — Чувство для эридов когда-то было не просто переживанием. Оно было движением силы внутри тела. Чем глубже и полнее эрид проживал собственное чувство, тем сильнее рождался отклик. Из этого отклика и складывался его собственный имфирион.
Алерик Рассел, до этого молчавший у стены, хмурится.
— Но у них ведь есть свои чувства, — говорит он, переводя взгляд с Рогнара на Эларию, потом на меня. — Они же не совсем безэмоциональные. Тогда почему вообще возникала нужда в человеческих эмоциях, если у них есть свои? Объясните понятнее.
Рогнар кивает, будто именно этого и ждал.
— Чувствовать — это одно. А образовывать из этого имфирион — совсем другое. Имфирион — это энергия. И когда существо поколениями получает ее извне, собственный организм перестраивается. Сначала это кажется удобным. Потом — естественным. А потом свое начинает слабеть, потому что им просто перестают пользоваться.
Алерик хмурится еще сильнее.
— То есть свои чувства у них были, но они уже не давали того, что давали раньше?
— Именно, — отвечает Рогнар, сцепляя за спиной длинные пальцы. — Чувства оставались. Привязанность, злость, страх, верность, боль, желание — все это никуда не исчезало. Ослабевало другое. Способ тела превращать этот внутренний отклик в устойчивый поток имфириона. Когда поколение за поколением опирается на чужой источник, собственный перестает быть главным, потом перестает быть привычным, а потом почти перестает запускаться без сильного внешнего толчка.
Он делает короткую паузу и продолжает:
— Представьте руку, которой человек перестал пользоваться. Она остается частью тела. В ней есть кости, сухожилия, кожа, кровь. Но сила в ней уходит, движения становятся слабее, а через время она уже не делает того, что делала раньше, если ее заново не разрабатывать, долго, мучительно и не всегда успешно. С эридским откликом произошло нечто подобное. Чувства остались частью природы. Способ жить ими как источником силы атрофировался.
Я смотрю на него, не моргая.
— И что ты проверял?
Он на секунду опускает взгляд.
— Возможно ли хоть частично восстановить этот отклик. Может ли эрид, оторванный от человека, усиливать имфирион не за счет поглощения чужого, а за счет пробуждения и удержания собственного чувства.
— И у вас получилось?
Рогнар не отвечает сразу. Пальцы его ложатся на край стола, потом медленно сдвигают один из листов в сторону, будто даже сейчас ему проще сначала упорядочить бумагу, чем собственные выводы.
— Не совсем, — произносит он наконец. — Во всяком случае, не так, чтобы я мог встать перед этим советом и объявить: вот, решение найдено, зависимость разрушена, и древний способ существования эридов возвращен полностью.
Он коротко выдыхает через нос.
— Слишком мало времени. Слишком много поколений прожили иначе. Слишком долго утрата считалась природой, а не утратой. Такому