Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У развилки горло сузилось. Тут низина. Тут немец ляжет первым.
— Дед. Пулемёт сюда. На гриву.
Дед лёг.
— Третьяк — за дорогу, в кусты. Кондратьев, Сошко — со мной, в лоб держим. Бирюк — к колонне, гони их, чтоб не стали. Лыков — при мне.
Они залегли у горла заслоном. Не остановить танки — придержать пехоту, что шла при них досматривать.
Воронин лёг за бугорок. Сухая земля. Полынь под щекой. Сердце било ровно — отбоялось ещё на рассвете.
Сзади скрипели штабные машины. Втягивались в горло. Медленно.
Немец показался скоро. Мотоциклы. За ними — броневик, бортом. Передовой дозор, проверить шею.
— Ждать, — бросил Воронин вдоль цепи. — Ближе. Пусть втянутся.
Дозор втягивался. Сорок шагов. Тридцать.
— Дед.
Дед резанул с гривы.
Первый мотоцикл лёг. Второй вильнул, встал. Из коляски выпал стрелок, пополз. Броневик повёл стволом, ударил по гриве. Земля встала чёрным.
— Не подымать головы! — крикнул Воронин. — Бирюк! Колонну гони!
Сзади штабные машины втягивались в горло. Медленно. Слишком медленно.
Броневик нащупывал Деда. Бил короткими. Дед молчал, перекатывался, бил снова.
Сошко рядом дёрнулся, охнул, ткнулся лицом в землю.
— Сошко!
— Живой, — сипло. — Плечо.
Третьяк из кустов гасил пеших, что спрыгнули с мотоциклов. По одному. Чисто. Сибиряк бил, как на промысле, — не частил, выцеливал.
Колонна шла. Половина прошла. Половина — в горле.
Воронин оглянулся. Головные машины уже за низиной. Знамя там. Хвост ещё тут, под огнём.
— Бирюк! Хвост гони! Не давай стать!
Бирюк метнулся к хвосту, замахал, заорал. Повозка дёрнулась, пошла.
С юга подвалил танк. Один. Развернул башню на дорогу — на колонну.
Думать было нечем. Воронин знал телом: танк сейчас встанет поперёк горла и положит колонну в упор.
— Гранаты! Дед — по триплексам, ослепи! Третьяк — связку под гусеницу, с борта, прикрою!
Танк дёрнулся, поведя стволом. Дед хлестнул по смотровым — раз, другой. Башня замешкалась, потеряв глаза. В эту заминку Третьяк рванул из кустов, низко, под борт, кинул связку под каток и откатился.
Рвануло. Гусеница сползла. Танк сел, крутнулся на месте, заглох поперёк обочины — но не на дороге. Рядом.
Дорога осталась.
— Колонну! Гони! — орал Воронин. — Все за горло!
Последние машины проскакивали. Раненый полковник на головной. Знамя. Прошли.
— Группа — отход! За колонной! Деда прикрываю!
Дед поднялся с гривы — и тут второй танк, подошедший с юга, ударил.
Снаряд лёг в гриву, где лежал Дед.
* * *
Деда вынесли свои.
Он был жив. Осколком пробило бедро навылет, другим посекло спину — но жив; вынесли на руках, в четыре, за горло, следом за колонной, и горло за ними сомкнулось через час — не их горло, восточнее, но сомкнулось.
К ночи отошли в лощину под Лозовой, куда стянулось то, что вырвалось. Штабную колонну Воронин довёл до своих и сдал — полтора десятка машин, знамя, шифры, раненого полковника, всех. Дорогу выгадал. Сколько просил у самого себя — столько и выгадал: час, может, полтора. Этого хватило колонне проскочить шею. Тысячам, что остались западнее, в смыкающемся мешке, этого не хватило ни на что.
Деда положили на плащ-палатку у костерка, что развели в яме, чтоб не видать сверху. Лыков перевязывал — руки у мальчишки ходили, он давил это, дышал ртом, тянул бинт туго. Дед лежал тихо, серый, кисет так и торчал из кармана — недокрученный, свернуть он его не успел. Воронин сидел рядом на корточках и смотрел, как под бинтом проступает тёмное.
— До медсанбата дотянет, — выговорил Лыков, не подымая лица. — Если за ночь довезём. Кровь унял.
— Довезём.
Дед приоткрыл глаза. Поглядел на Воронина — мутно, но в память.
— Командир. — Голос сел, но обороты те же, полтавские, мягкие. — Колонну провели?
— Провели, Дед. Всех. И знамя.
— То добре. — Дед смежил веки. — То не дарма, выходит.
Воронин ничего не сказал. Он сидел у этого тела, у этой ямы с тлеющим костром, и в нём впервые за день что-то стронулось — не страх, тот отошёл ещё в горле, а другое, тяжёлое и медленное. Дед был ему опорой, ставшей на место Кречета, — иначе, но прочно: молчаливая сила, на которой держалась группа, когда у самого Воронина не хватало рук. За зиму он привык к Деду тем нутром, что не желает считать потери наперёд, и сам не заметил, как стал держать эту привычку за тихую гарантию: будто Деда не возьмёт ни пуля, ни осколок — просто потому, что без него нельзя. И вот гарантия лежала перед ним на плащ-палатке, с пробитым навылет бедром, и хрипела тихо, и доедет до медсанбата или истечёт по дороге — решала теперь не привычка и не вера, а одна тёмная ночная колея. Тут его знание кончалось. Память, отдавшая ему войну в датах и в направлениях ударов, эту вот хрипящую жизнь под бинтом считать не умела — людей по одному она не вела и своих убирала, когда ей вздумается; и ни в какой его памяти не значилось, доживёт Дед до утра или нет.
Он поднялся, отошёл к краю ямы. Юг ещё гудел — глуше, дальше, перемалывая то, что осталось в кольце. Воронин стоял и сводил счёт — не людям, нет, считать людей было незачем, — а тому, что вышло по итогу этого дня, его дня, на который он положил собственное имя.
Удар пришёл в его число. Семнадцатого, с юга, под основание — как и легло Судоплатову на стол под видом складывания. Резерв, который он купил головой, стоял-таки под левым локтём и часть горла подпёр: колонны утекали на восток ровнее, чем должно бы по той памяти. Штаб он вывел сам, своей рукой и группой — полтора десятка машин, знамя, людей, которых иначе свело бы в мешок к утру. Всё это было. И всё это было — горстка против того, что в этот час затягивало кольцо западнее: армии, корпуса, тысячи, которых не вынуть никаким резервом под локоть, потому что мешок был не его руки и закрывался не по его воле.
Он знал это утро наперёд — и не отменил его. Сдвинул цену. Не масштаб. Масштаб стоял прежний, страшный, ровно тот, что в книгах; а под ним несколько сотен живых вышли нынче туда, где в неподправленной памяти не