Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спина вбирает влажность мха. Эсэсовцы переговариваются. Вот бы вмешаться, вот бы сказать: «Войне конец, остановитесь… Мы просто уйдем…» Мы не может сказать правды. Нам никогда не поверят. Мы не могли видеть то же солнце. Krieg ist nicht fertig, nein, nein…[57] и дуло в живот. Они проигрывали войну и спокойно ели.
Мне стало холодно, я поднялся. Поль продолжал есть; он смотрел на остатки хлеба, отрезал еще кусок; ему не пришлось слишком долго думать. Я же думал, ощупывая свой кусок под курткой; свисток эсэсовцев уберег мой хлеб.
Колонна перестроилась; ноги не гнулись; посвежело, вши не кусались. Колонна двинулась. Мы выигрывали войну. Сегодня утром они убивали наших товарищей, но мы выигрывали войну, они же ее проигрывали. На меня опирается Казенав; эсэсовцы пышут здоровьем, старший по польскому блоку одет в форму, за плечом винтовка, шагает рядом со старшим эсэсовцем. Казенав еле передвигает ноги, тяжело дышит.
Мы шли и шли. Сейчас, наверное, часов пять. Равнина осталась позади. Дорога резко пошла в гору, идем вдоль какого-то карьера. Домов не видно. Откуда-то доносится собачий лай. Останавливаемся, те, кто тащит тележку, не поспевают. Ждем. Когда они появляются на последнем повороте, снова пускаемся в путь. Небо розовеет. Облака плывут, скользят. Свежеет. Уже вечер. Подъем довольно крутой. Идущий впереди меня останавливается. Склоняет голову, его поддерживает стоящий рядом.
– Не останавливайся, иди, иди, иди, уже скоро, сейчас придем! – говорит его товарищ. Тот молчит, тяжело дышит. Пока еще никто не упал. Но капо увидели, что они стоят. Другие их обходят. Немного постоять можно, еще тянутся итальянцы, но нельзя пропустить всю колонну. Фриц остановился, выжидает. Я обернулся, товарищ так и стоит, не двигается, голова опущена. Другой подхватывает его руку, кладет на свое плечо и тащит его. Мы все еле передвигаем ноги, скоро они нагонят нас; я вижу, что товарищ плачет.
Фриц снова пошел. Тот снова остановился, опустил голову, взялся за живот, губы его перекошены, он висит на плече товарища. Капо выжидают. Все увидели, что капо наготове. Товарищ снова говорит ему: «Давай, иди, шагай, шагай, подходим»; тот держится за живот. Надо, чтобы он пошел. Товарищ тянет его; он делает два шага, останавливается, сгибается, держась за живот. Капо наблюдают; ждут, какое он примет решение. Тут ничего не сделаешь.
Он снова пересилил себя, пошел.
Смеркается, собачий лай приближается; он доносится из долины, чернеющей перед нами. Пушек больше не слышно. На одном из поворотов колонна останавливается. Справа какая-то дорожка уходит резко вниз; поляки и русские остаются на большой дороге; мы вместе с итальянцами начинаем спускаться. Почти бежим; лай становится все ближе и ближе; только его и слышно в вечерних сумерках. Небо красное, по нему проплывают облака. Мы семеним вниз, натыкаемся на камни, колени еле держат. В глубине долины появляется большая деревянная постройка, видны даже собачьи будки. Так же лаяли собаки в Бухенвальде, во Френе тоже. Это собаки эсэсовцев, из этой пары: эсэсовец – собака. Они, эти собаки, поначалу предстают прямо как эсэсовцы – небольшие и грациозные, играются.
В долине сумрачно. Собаки нас кусают, ночь – тоже. Собаки за них, долина тоже за них, как и ночь; мы у них дома. Это полотно красного неба, этот лес вокруг – все это давит на нас. Кто нас здесь найдет? Наши выигрывают войну, но здесь этого не слышно, пушек больше не слышно; слышно только собак.
Мы спустились почти на самое дно долины. Слева – большое деревянное строение. Мы сходим с дороги и идем по ведущей к нему тропинке. Перед домом большой сад, в нем множество собачьих будок. У каждой – своя, каждая лает. Наверное, здесь мы и будем ночевать. В саду останавливаемся, нас пересчитывают, потом входим в строение – просторный зал, похожий на гимнастический. Есть пол, на него и падаем.
Лежим кучами, друг на дружке. В зале темно. У входа часовой и капо. По нужде – только на улицу, и только по одному. Сразу образовалась очередь. Собаки успокоились. Капо послали нескольких товарищей за мешками. В этих мешках – собачьи галеты. Капо попытались было устроить раздачу, но все сразу набросились, отталкивая друг друга, завязалась драка. Кто-то совал галеты по карманам, один набил целую наволочку, его сразу выпотрошили; некоторые остались ни с чем и галдели. Тут вмешались эсэсовцы со своими дубинками; отбили наполовину пустые мешки. Я сунул одну в рот, не прожевать, они с перемолотыми костями, острые на вкус.
Стало совсем темно; эсэсовцы захотели спать. Они устроились в отдельной боковой комнате, дверь оставили полуоткрытой, оттуда шел свет. Все снова набросились на галеты, снова завязалась драка, но мешки уже были пустыми.
Кто идет по нужде, наступает на руки, на ноги товарищей. Зал гудит как растревоженный улей. Выходит один эсэсовец: «Ruhe!»[58] Гул на миг смолкает, потом все снова начинают шуметь. Не понятно, кто может так кричать, я не кричу, я свернулся между ног одного итальянца. Кто же кричит?
– Ты чего, гад, не видишь? Смотри, куда ступаешь!
– Хочешь, чтобы я здесь посрал?
– Достал уже!
Сзади кто-то пробирается, на мое лицо опускается ступня, я беру ее за щиколотку, она не дергается, приподнимаю, она легкая, и ставлю на пол между своих ног. Пытаюсь уснуть среди этого гвалта. Но перед дверью так и стоит очередь, товарищи галдят, ругаются, у них понос, а их тут держат. Они не могут больше терпеть, наконец кто-то, не выдержав, спускает штаны и садится у стенки.
– Вот дерьмо, да он прямо здесь срет!
Тот молчит, пыжится.
– Капо! Он срет здесь!
Мелькает луч фонарика: он высвечивает сидящего у стенки товарища.
– Scheisse, Scheisse! – орет капо.
Удар, товарищ на полу.
– Scheisserei, Scheisserei (понос), – хнычет товарищ.