Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двигатели гудят.
Самолёт разгоняется.
И Камчатка — вулканы, бухта, медведи, тишина — уходит вниз, уменьшается, исчезает.
Как сон.
Как честность.
Как я сам — тот, которым был последние пять дней.
Под крылом — облака. Белые, бесконечные, похожие на вату, которой заткнули небо.
Девять часов.
Успею подумать.
Или не успею — и тогда Москва решит за меня.
Как обычно.
Как всегда.
Три часа в воздухе.
Вахтанг спит, накрывшись пледом. Борис смотрит какой-то фильм — комедию, судя по тому, как хрюкает. Серёга читает. Всё ту же книгу. Или уже следующую — у него с собой три.
А я думаю о дорогах.
О том, как странно устроена Россия.
Девять часовых поясов. Одиннадцать миллионов квадратных километров. Страна, которую невозможно объехать, обойти, облететь за одну жизнь.
И при этом — одна. Единая. Связанная дорогами, рельсами, воздушными трассами.
Из Москвы в Петропавловск — девять часов. Из Москвы в Тбилиси — три часа, но это уже другая страна, хотя была одной когда-то. Из Москвы в Хельсинки — час двадцать, ближе, чем в Сочи.
География — странная наука.
Она говорит о расстояниях — но не о близости.
Камчатка ближе моему сердцу, чем Подмосковье, хотя лететь в десять раз дольше.
Тбилиси роднее Москвы, хотя я прожил в Москве двадцать пять лет.
Карелия понятнее любого города, хотя я до сих пор не выучил ни одного финского слова.
Где мой дом?
Там, где я сплю?
Там, где меня ждут?
Там, где я не вру?
Если последнее — то нигде. Потому что я вру везде. Всем. Всегда.
Даже сейчас — вру Вахтангу, который спит рядом и не знает, что его кузен — чудовище с четырьмя лицами.
Даже Камчатке — врал, когда говорил, что вернусь.
Даже медведю — врал, когда смотрел в глаза и думал о честности.
Враньё — это не то, что я делаю. Враньё — это то, кем я стал.
И Камчатка — единственное место, где я это понял.
За это ей спасибо.
Пять часов в воздухе.
Половина пути.
Под нами — Сибирь. Бесконечная, белая, пустая. Тайга, которую не видно под облаками, но я знаю, что она там — огромная, молчаливая, равнодушная к человеческим драмам.
Сибирь видела всё. Каторжников и золотоискателей. Ссыльных декабристов и сталинские лагеря. Нефтяные вышки и шаманские костры. Ничего её не удивляет. Ничего не меняет.
Моя бабушка — та, из-под Казбеги — рассказывала историю о грузине, который попал в Сибирь в тридцать седьмом. Его звали Датико, он был учителем из Кутаиси, и его забрали за то, что читал стихи Галактиона Табидзе на уроках.
— Забрали за стихи? — спрашивал я, маленький.
— За стихи, за мысли, за взгляд — забирали за всё, — отвечала бабушка. — Время было такое. Тёмное время.
Датико провёл в лагере десять лет. Выжил — не все выживали. Вернулся в Кутаиси — седой, худой, с глазами, которые смотрели сквозь людей. Женился. Родил сына. Умер в шестьдесят втором — сердце не выдержало.
Но перед смертью сказал жене:
— Сибирь — это не наказание. Сибирь — это урок. Она учит главному: человек может выжить без всего. Без дома, без семьи, без надежды. Но без себя — не может.
Я думаю об этом сейчас. Над Сибирью. В самолёте, который несёт меня обратно в жизнь, где я потерял себя двадцать лет назад.
Без дома — можно. У меня четыре дома, и ни один не мой.
Без семьи — можно. У меня четыре семьи, и в каждой я — гость.
Без надежды — можно. Я давно не надеюсь — я планирую. График, логистика, расписание.
Но без себя?
Можно ли жить без себя?
Я живу. Двадцать лет. Живу — и не знаю, кто я.
Гоги? Какой Гоги? Московский? Подмосковный? Карельский? Грузинский?
Все четыре — и ни один.
Семь часов в воздухе.
Два до посадки.
Вахтанг просыпается, зевает, смотрит в окно.
— Где мы?
— Над Уралом, — говорю я. — Скоро граница Европы и Азии.
— Какая граница? Всё одно и то же — облака.
Он прав. Сверху — никаких границ. Никаких линий на карте. Просто земля — огромная, круглая, безразличная к нашим делениям на страны, области, районы.
Но мы-то знаем, что границы есть.
Между Европой и Азией.
Между Россией и Грузией.
Между мной — и всеми, кого я люблю.
— Гоги, — говорит Вахтанг, — хочу спросить одну вещь. Только честно.
— Спрашивай.
— Ты счастлив?
Молчу.
Не потому что не знаю ответа. Знаю. Но не могу произнести вслух.
— Счастье — это сложно, — говорю наконец.
— Нет, — качает он головой. — Счастье — это просто. Или да, или нет. Третьего не бывает.
— Бывает.
— Нет. Это тебе кажется, что бывает. Потому что ты боишься честного ответа.
Умный мой кузен.
Слишком умный для своих заправок.
— Я не знаю, — говорю я. — Честно — не знаю. Иногда — да. Иногда — нет. Чаще — что-то между.
— Что-то между — это не жизнь, — говорит Вахтанг. — Это ожидание жизни. Как в аэропорту: сидишь, ждёшь рейс, пьёшь кофе, листаешь телефон. Вроде жив — а вроде и нет.
— Философ ты, Вахтанг.
— Нет. Просто женат тридцать лет на одной женщине. Это учит думать.
Смеюсь. Он тоже.
И на секунду — одну короткую секунду — мне кажется, что всё будет хорошо.
Что я прилечу в Москву и всё решу.
Что выберу одну жизнь — и проживу её до конца.
Что перестану быть четырьмя и стану одним.
Секунда проходит.
И я снова — Гоги. Ресторатор. Муж четырёх женщин. Отец семерых детей (официальных) и девятнадцати (секретных). Человек, который не знает, кто он.
Человек, который летит домой.
В какой из четырёх — ещё не решил.
Девять часов.
Посадка через тридцать минут.
Москва под крылом — серая, плоская, расчерченная квадратами улиц и прямоугольниками домов. Шереметьево приближается — терминалы, полосы, машины, люди, муравьиная суета.
Четыре телефона в кармане.
Все выключены.
Ещё тридцать минут тишины.
Ещё тридцать минут, чтобы быть никем.
Потом — включу. И начнётся.
Сообщения. Звонки. «Гоги, ты где?» «Гоша, когда приедешь?» «Карху, духи зовут». «Гиоргико, сын ждёт».
Четыре голоса.
Четыре любви.
Четыре дороги домой.
И я — на развилке.
Как в той детской сказке про витязя на распутье. Налево пойдёшь — коня потеряешь. Направо пойдёшь — голову сложишь. Прямо пойдёшь — себя найдёшь.
Но что, если дорог — четыре?
И на каждой — теряешь что-то?
Самолёт касается земли.
Толчок. Рёв двигателей. Аплодисменты — кто-то