Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На втором этаже горело одно окно. Из-за занавески пахло мальчишеским потом и тревогой. Внизу, у лестницы на кухню, кто-то оставил тарелку с кашей и ложкой. Ложка лежала отдельно, ручка к стене. Так оставляют, когда ребенок не доел и боится вернуться.
Я подняла тарелку, отнесла на кухню. Дора молча убрала ее в раковину.
— Лучик не спит третью ночь, — сказала она в спину, не глядя. — Мира делает вид, что спит. Их мать пропала в лесу, а он не ищет. Не потому, что не верит, что жива. Потому что боится, что найдет.
Я остановилась. Рука лежала на дверной ручке.
— А ты откуда знаешь?
— Я его варила кашу до твоей матери и после нее, — ответила Дора. — Иди в сторожку, девонька. Не лезь, куда не звали.
Я кивнула и вышла. У порога стояло ведро с чистой водой, которую никто не решался внести. Я внесла его в дом, поставила у лестницы, поднялась наверх и положила ладонь на дверь детской. Дерево было теплым. За ним кто-то дышал часто и тонко.
— Я здесь, — сказала я тихо, чтобы голос прошел сквозь щель. — Я принесла воду. Я никуда не уйду до утра.
Тишина в ответ. Потом шорох одеяла и сопение, которое я приняла за согласие. Я убрала руку, спустилась вниз и пошла к сторожке через двор. Снег под ногами хрустел чужим хрустом, как будто по чужому полю.
У двери сторожки пахло сырой сосной и холодной золой. Замок поддался с третьего поворота. Внутри было тесно, низко, на столе лежала чужая молитвенная книга. Я отнесла ее на полку, застелила кровать, разделась, легла.
В кармане пальто на стуле стукнулись два ключа. Я не стала их разлучать. За окном кто-то прошел по двору, тяжелый, знакомый. Я закрыла глаза и не стала считать шаги. Завтра я встану, сварю кашу на кухне, переберу травы в лечебной, которую мне еще покажут, и буду ждать, когда меня позовут к детям.
Если не позовут, я сама постучусь. Но не сегодня. Сегодня я просто сплю в чужом доме, в котором мне дали место.
Я проснулась от запаха холодной золы и чужого дыхания за стеной. Сторожка стояла тесная, низкая, с одним окном на север, через которое тянуло сыростью. Печь едва теплилась, и я первым делом подбросила щепок, чтобы в доме перестало пахнуть покинутостью. За стеной кто-то ходил, тяжело, знакомо, и я не стала гадать, кто. В моей работе лишние шаги означают одно: либо зовут, либо уводят.
На стуле висело пальто с двумя ключами в кармане. Я переложила их в мешочек на поясе, затянула шнурок и вышла во двор. Снег под ногами уже подтаял, под ним хрустела ледяная корка, и каждый шаг звучал как предупреждение. Я шла вдоль стены усадьбы, считая двери: кухня, кладовая с замком, чулан без ручки, лечебная с тяжелой щеколдой. Лечебная пахла сушеной мятой и застарелой тревогой. Дверь была не заперта, и это меня остановило.
Внутри на полке вдоль стены стояли склянки с подписями от руки, чернила на этикетках выцвели, но читались. Пустырник, мята, зверобой, кора дуба, что-то успокоительное для детского сна. На верхней полке лежала засушенная связка, перевязанная красной ниткой, и от нее пахло чужой любовью. Я узнала этот почерк связки: так вяжут только женщины, которые собирают травы для своих детей, а не на продажу.
Тихо стало в комнате и снаружи. Я осторожно сняла связку, поднесла к свету. Между стеблями лежала тонкая записка, свернутая вчетверо. Почерк был женский, мелкий, с нажимом на согласных. «Третья ночь без сна. Мира перестала говорить. Лучик воет в окно. Я слышу чужой запах у ворот, а Марек говорит, что это ветер. Если я уйду, пусть хоть трава останется после меня».
Я положила записку обратно, перевязала связку, поставила на место. Сердце у меня стучало глухо, как будто я подсмотрела чужую молитву. Это была прежняя хозяйка, та, что пропала. Она была травницей, как и я, и тоже слышала чужой запах у ворот. Это меняло в доме все.
Я вышла из лечебной и столкнулась с Мареком у крыльца. Он стоял без шапки, с заледеневшими волосами, и смотрел на меня так, будто я вошла в его спальню без стука. Рядом стоял конь, мокрый от пота, с чужой пеной на губах.
— Ты кто? — спросил он низко.
— Таис Ровен, — ответила я. — Мне дали сторожку. Я пришла глянуть, где у вас лечебная.
Он не двинулся с места. Между нами оставалось три шага мокрого снега, и я не сделала четвертый.
— Лечебная закрыта, — сказал он. — Дора сказала тебе: к детям не входить без зова.
— Я не к детям, — сказала я. — Я к травам. Там на верхней полке лежит пустырник, связанный чужой рукой. Я хочу знать, кто его сушил.
Он чуть прищурился.
— Жена, — ответил он коротко.
Я кивнула.
— Она была травницей. Она слышала чужой запах у ворот за три ночи до того, как ушла. И она оставила записку, которую ты, видимо, не читал.
Тишина упала между нами, тяжелая, как снег с крыши. Он смотрел на меня так, будто я ударила его по лицу, и я не отвела взгляда. Я не имела права отводить. Эта записка была не моей тайной, но и не его одной.
— Зайди в дом, — сказал он наконец. — Не стой во дворе с чужой запиской.
Я вошла. В сенях пахло сырой сосной и его тревогой. Он не пригласил меня дальше кухни, и я не просила. Мы стояли по разные стороны стола, на котором лежала разделочная доска и нож с деревянной ручкой.
— Покажи, — сказал он.
Я достала из кармана записку, развернула, положила перед ним. Он читал долго, молча, и я видела, как у него побелели костяшки пальцев на краю доски.
— Она не погибла, — сказала я тихо, чтобы голос не дрогнул. — Она ушла. Она оставила тебе и детям травы и записку. Она знала, что кто-то ходит к воротам, и не захотела ждать, когда этот кто-то войдет.
Он поднял на меня глаза.
— Ты обвиняешь мою жену, — сказал он, и голос был ровный, но в нем впервые не было приказа.
— Я не обвиняю, — сказала я. — Я говорю тебе то,