Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хозяин не спит вторую ночь, — сказала она. — Младший не спит третью. Если ты что-то умеешь, делай тихо. Если не умеешь, не делай вовсе.
— Я умею, — сказала я. — И буду тихо.
Она ушла. Я доела похлебку, вытерла ложку тряпицей и вернулась к миске. Пустырник нужно было разобрать по сортам: цветки отдельно, листья отдельно, стебли отдельно. Стебли я отложу для отвара, цветки для подушки, листья для чая. Это была работа на полночи, и я была ей рада, потому что работа руками не давала мне думать о том, что меня привели в чужой дом, как кошку на новый двор.
В углу лечебной, за низким шкафчиком, я заметила медный ключ на гвозде. Ключ был старый, с зеленым налетом, и висел на гвозде так давно, что вокруг него потемнела стена. Я подошла, сняла, повертела в пальцах. Ключ был от сундука, не от двери, бородка у него была фигурная, с тремя зубцами. Я вспомнила, что Марек сказал про тетрадь в кладовой, и поняла, что это, должно быть, тот самый ключ, который обещали дать через Дору утром. Значит, Дора уже решила за хозяина. Или хозяин решил за нее. Я положила ключ обратно на гвоздь, потому что чужой сундук в чужом доме открывают не руками, а договором.
Я вернулась к миске. Стебли хрустнули под пальцами, запах усилился, стал гуще. Я завязала стебли в пучок, перетянула красной ниткой из своей веточки, повесила сушиться над печкой. Листья ссыпала в чистую банку из-под мяты, притерла пробкой. Цветки оставила в тряпице. Это была привычная, тихая работа, та самая, которой меня учил старый Север, когда я была еще девочкой и не знала, что меня ждет.
В углу, под лавкой, я нашла завернутый в тряпицу кусок засахаренного меда. Откуда он здесь взялся, я не знала, но запах был таким, что у меня свело желудок. Я развернула тряпицу, понюхала. Мед был старый, прошлогодний, с привкусом липы и гречихи. Я завернула обратно и отложила в сторону. Чужой мед в чужом доме я трогать не буду.
За стеной, в детской, скрипнула кровать. Потом тишина. Потом снова скрип. Я подняла голову, прислушалась. Сердце у меня стукнуло ровно, потому что я знала этот звук. Это был звук ребенка, который ворочается и не может уснуть. Я встала, подошла к стене, положила ладонь на камень. Камень был холодный. Я убрала руку.
Я не пойду. Не сегодня. Сегодня меня не звали.
Я вернулась к столу, достала чистый лист, обмакнула угольный карандаш. Написала ровным почерком: «Пустырник, цветки, 12 г. Стебли, 8 г. Листья, 15 г. Мята сухая, 4 г. Мед, прошлогодний, 200 г, чужой, не трогать». Положила лист на лавку под гнет, чтобы высох. Это была моя первая запись в чужом доме. Первая строка в книге, которую мне еще не доверили.
За стеной снова скрипнуло. На этот раз я не подошла. Я стояла у стола и слушала, как в чужом доме не спит чужой ребенок.
Я услышала шаги на крыльце раньше, чем открылась дверь. Тяжелые, мужские, с тем коротким шорохом подошвы по мокрому снегу, который ни с чем не спутаешь. Я подобрала руки к столу, прижала миску с пустырником к себе локтем и стала ждать.
Он вошел без стука. Это разозлило меня, но виду я не подала, потому что злиться первой в чужом доме нельзя. Это его дом, его правила, его порог. Марек Север был в одних рубахе, без шапки, и с заледеневшими волосами, как у человека, который шел через двор не меньше получаса. Он остановился в двух шагах от стола и посмотрел сначала на меня, потом на связку пустырника, которую я только что вернула на полку.
— Это она сушила, — сказал он. — Жена.
Я кивнула. Он сказал это так, будто оправдывался, и я поняла, что оправдываться он не привык. Я молчала, потому что в такие минуты лучше молчать. Пусть человек сам решит, зачем он пришел.
— Там была записка, — сказал он. — Я не читал.
Я не поверила. Записка лежала у меня в кармане уже час, и пахла чужими духами, чужим страхом и той корицей, которую возят с юга. Если он не читал, то знал, что она там есть. Если знал и не читал, значит, боялся.
— Записка была в связке, — сказала я. — С пустырником.
— Я видел, — сказал он.
— Она пишет, что у ворот пахнет чужим альфой. Третью ночь подряд.
Он снял руку с пояса, и я заметила, как побелели костяшки. У альфы, который командует стаей, руки белеют только тогда, когда он забывает дышать.
— Я не пускал чужого, — сказал он.
— Я тоже, — сказала я. — Но у ворот пахнет, и пахнет третью ночь. Это значит, что либо кто-то из ваших, либо кто-то, кого вы пустили и забыли.
Он молчал. Я видела, как у него дернулась мышца на скуле, и поняла, что я попала. Он пустил. Кого-то он пустил. Может быть, того, кого пускать не следовало.
— Мне нужны сутки, — сказала я. — Я переберу ваши травы, высушу заново, сварю сон-отвар по рецепту вашей жены. Если к утру от меня не будет пахнуть чужим альфой, значит, я его не приводила.
Он посмотрел на меня так, что я почувствовала, как у меня свело плечи. Это был взгляд мужчины, который привык, что ему возражают только в спину. Я выдержала его и не отвела глаза.
— Дети, — сказал он. — Если ты их разбудишь.
— Я буду тихо, — сказала я. — Как мышка под половицей.
Он не улыбнулся. Я не ждала улыбки. Он кивнул коротко, как волк, который принимает чужой вызов, и повернулся к двери. У порога он остановился.
— Утром, — сказал он, — Дора принесет тебе ключ от кладовой. Там тетрадь. Если хочешь, прочитай. Только моим детям об этом ни слова.
— Я не слышу ваших детей, — сказала я. — Я слышу ваш дом.
Он вышел. Я слышала, как он поднимается по лестнице, тяжело, по-мужски, и как над ним скрипнула половица. Потом тишина. Потом из-за стены, из детской, донесся короткий всхлип, и я поняла, что младший услышал шаги отца и снова не уснул.
Я подошла к стене, положила ладонь на камень. Камень был холодный. Я убрала руку, достала из миски три цветка пустырника, размяла пальцами и положила в чистую тряпицу. Завязала узлом, понюхала. Запах был мягкий, медвяный, почти материнский. Если младший не спит третью ночь, ему нужен не сон-отвар, а запах. Запах руки,