Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот именно. Пришлось бы работать.
На секунду в уголке губ Беатрисы дрогнуло. Не улыбка. Но её тень.
— Ешь, — сказала она, кивнув на миску. — На голодный желудок даже умные женщины делаются ещё злее.
— Я и сытая не сахар.
— Это заметно.
Анна взяла миску. Там была густая каша с тёплым молоком, чуть присоленная, как любили в этом доме. Простая, тяжёлая, дающая силу. От неё шёл пар, и вместе с ним в нос ударил вдруг такой знакомый, домашний запах еды, что Анна на миг закрыла глаза.
Кухня. Не эта. Другая. Плита. Чайник. Чужая рука у неё на талии. Смех. Утро.
Картинка мелькнула — и исчезла.
Анна медленно выдохнула.
Нет. Сейчас не туда. Сейчас — здесь.
Она ела, стоя у сундука, и смотрела на Матильду. На тонкую шею. На мягкие светлые волосы, мокрые у висков. На маленькую ладонь поверх одеяла. И вдруг так ясно увидела всю нелепость этого дома, всей этой эпохи, всей этой упрямой, суровой жизни, где шестилетний ребёнок уже умеет кашлять тише, чтобы не быть в тягость, что у неё заломило под рёбрами.
— Кто придумал держать её в этой комнате? — спросила она негромко.
Беатриса, стоявшая у окна и трогавшая край ткани, закрывающей стекло, даже не обернулась.
— Я.
Анна подняла глаза.
— Почему?
— Потому что здесь она не слышит мужиков, когда те приходят поздно и пахнут шкурами, дорогой и вином. Потому что здесь она не путается под ногами в горнице. Потому что здесь ей спокойнее.
— И холоднее.
— Да.
— И страшнее.
Теперь Беатриса всё-таки повернулась.
— Не всегда можно выбрать сразу всё, Анна.
Голос был ровный. Спокойный. И от этого упрёк в нём прозвучал сильнее, чем если бы она огрызнулась.
Анна опустила взгляд на кашу.
— Знаю.
— Нет, — тихо сказала Беатриса. — Пока ещё нет. Ты думаешь, что если видишь недоделанное, его можно исправить, и будет хорошо. Иногда можно. Иногда нет. Иногда приходится выбирать, какой холод терпеть. И кого от него прятать.
Анна медленно кивнула.
— Тогда мы сделаем здесь теплее.
— Сделаем.
И это короткое «мы» прозвучало почти оглушительно.
Анна подняла голову.
Беатриса уже смотрела на Матильду и, кажется, сама не заметила, что сказала.
Но слово было сказано.
И назад уже не заберёшь.
К полудню дом вернулся к жизни, но не к обычной. К той жизни, которая идёт тише после тяжёлой ночи. Жеро ругался уже не так звонко. Алис стучала посудой осторожнее. Мартен, проходя мимо комнаты Матильды, сбавлял шаг. Даже баран во дворе, по мнению Анны, блеял с меньшей злобой, хотя, возможно, она уже просто начинала очеловечивать скотину от недосыпа.
Она вышла в горницу, умыла лицо холодной водой так, что защипало кожу, поправила волосы и впервые за весь день оглядела дом не глазами сиделки, а хозяйки.
Свет сегодня был другой. После ночного снега он падал в окна гуще, холоднее, будто отражался от всего сразу. На столе лежала серая шерстяная ткань, рядом стояли две её вчерашние детские рукавицы — уже пара, ровная, добротная, без лишнего украшательства, но ладная. Возле очага на перекладине сохли полотенца. Над ним же висели пучки сушёных трав — полынь, чабрец, мята, ещё что-то горькое, густо пахнущее зимой и лечением. Вдоль стены, где раньше торчали кое-как засунутые вещи, теперь висели крюки, и на них было развешано всё так, что даже глазу становилось легче. Под лавкой стояли короба. У двери лежала новая толстая дорожка из грубой ткани, чтобы грязь не тащили по всему дому.
И всё же этого было мало.
Теперь, когда в ней проснулась и память, и вкус к делу, дом уже не просил — требовал продолжения.
— У тебя такое лицо, — сказал Жеро, входя с улицы, — будто ты сейчас начнёшь перестраивать стены.
— Не стены. Людей.
— Это сложнее.
— Я уже заметила.
Он посмотрел на неё внимательнее, потом кивнул в сторону комнаты Матильды.
— Как она?
— Живее тебя.
— Тогда всё хорошо.
Анна облокотилась о стол.
— Скажи мне лучше, сколько у вас внизу годных обрезков кожи.
Жеро моргнул.
— Вы сейчас про что?
— Про то, что если я ещё день буду смотреть на эти остатки без толку, у меня начнётся дурной нрав.
— Он у вас и так уже начался.
— Не спорю. Так сколько?
— Много. А что?
— Будем делать мелочь.
— Какую?
Она подняла одну рукавицу.
— Такую, за которую не стыдно взять деньги.
Жеро тихо свистнул.
— Госпожа, вы опасная женщина.
— Нет. Я просто не люблю, когда материал умирает зря.
— Кожа умерла сильно раньше.
— Не умничай.
Он расплылся в улыбке.
— Вот теперь я вас узнаю.
Но в глазах у него уже было не мальчишеское зубоскальство, а интерес. Тот самый, который появляется у людей, когда они вдруг понимают: затея не пустая, а может обернуться деньгами, теплом и меньшей усталостью.
После обеда Беатриса позвала её к себе.
Не в свою комнату. В кладовую.
Там пахло мукой, старым деревом, сушёными яблоками и холодом, который всегда живёт среди запасов. На столе у стены лежал пергамент, уже высохший после чернил.
— Прочти, — сказала Беатриса, подавая письмо.
Анна взяла лист.
Почерк был жёсткий, ровный, без излишеств. И в этих нескольких строках было столько сдержанного удара, что ей пришлось стиснуть