Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я мгновенно оказался рядом и успел придержать его под руку.
— Ты прямо сейчас идёшь спать, — сказал я не терпящим возражений тоном и перехватил его под локоть. — Ты сделал больше, чем мог. И утром я приглашу лекаря. Пусть осмотрит тебя, на всякий случай.
— Саша, я в порядке…
— Не обсуждается. — Я уже вёл его к двери. — Сейчас — отдых. Утром — лекарь. Если не думаешь о себе. Подумай хотя бы о матери — она не вынесет, если с тобой что-нибудь случится.
Отец не стал спорить — а это вернее любой диагностики говорило о том, как он вымотался. Я проводил его до спальни и вернулся в мастерскую.
Я ещё раз пустил силу — для себя, без свидетелей. Прогнал контур на малой и средней мощностях, вслушиваясь в каждый виток. Всё было чисто. Пары держали, спираль дышала, предохранитель пока молчал.
Идея сработала.
Оставалась полная мощность — последний рубеж. Но впервые за эти недели я смотрел на чёрный камень без ненависти. Мы с ним наконец-то поняли друг друга.
Я убрал в сейф и поднялся к себе. Было около семи утра, за окном давно рассвело, и я предвкушал, как наконец-то высплюсь.
Не вышло.
Холмский первым появился на рабочем месте — без привычных наушников на голове, без стакана кофе навынос. Я отметил, что он пришёл в той же рубашке, какую надевал вчера. Ночевал не дома? Или просто схватил первую попавшуюся одежду. Тоже совсем не характерно для Николая…
— Александр Васильевич. — Николай заглянул в мой закуток. Лицо у него было такое, будто он шёл не к наставнику, а на эшафот. — Можно? У меня… у меня к вам разговор. Серьёзный. И, простите, приватный.
— Заходи, — сказал я, отложив бумаги.
Он вошёл. И — я отметил это сразу — затворил за собой дверь. А потом, помявшись, повернул в замке ключ.
Вот это уже было любопытно.
— Садись, — кивнул я на кресло.
Холмский опустился на самый край стула, положив руки на колени, и уставился в пол. Я не торопил его — было очевидно, что парень собирается с духом, и его лучше не подгонять.
— Александр Васильевич, — выговорил он наконец. — Я… я не знаю, как начать. Чтобы вы не подумали, что я…
— Начни с самого начала, — улыбнулся я. — Обычно помогает.
Он сглотнул и сжал руки так, что побелели костяшки.
— Это началось дней десять назад. — Слова полились из него быстро, будто прорвало плотину. — Сначала я нашёл записку в кармане пальто. Я даже не понял, как она там оказалась. Потом начались звонки. — Он запнулся. — Они сказали, что знают про меня и Таню. Про Таню Овчинникову, дочку Павла Акимовича, вы наверняка её помните… Где она живёт в Москве, по каким дням выходит, с кем и куда. Всё знают. И сказали, что если я не сделаю, что велят, то с ней… что-то случится.
Он полез во внутренний карман, достал сложенный вчетверо лист и протянул мне дрожащей рукой.
Я развернул его. Дешёвая бумага, текст набран на компьютере, без подписи — только пара сухих строк. А к листу скрепкой была пришпилена фотография, тоже распечатанная на принтере. На ней дочь Павла Акимовича выходила из какого-то здания, в светлом пальто, с какими-то свёртками в руках. Она не позировала и не смотрела в кадр. Не знала, что её снимали.
За девушкой следили, подошли вплотную и нарочно показали, что подошли.
Я подался вперёд и уставился на подмастерье.
— Чего от тебя хотят? — спросил я, и почему-то мой собственный голос в этот момент показался мне чужим.
Холмский поднял на меня глаза. И в них стоял такой стыд, какого я давно не видел.
— Чертежи, — прошептал он. — Расчёты контура «Сингулярности». Им нужна схема — та самая, новая, с обратной петлёй и противофазой. То, чего нет больше ни у кого. — Он стиснул зубы. — Они знают, что я делаю документацию. Знают, что у меня есть доступ. И велели… велели передать им всё. Иначе Таня…
Он не договорил. Опустил голову, и плечи у него мелко вздрагивали.
Я молчал.
— Александр Васильевич. — Холмский поднял голову, и голос его сорвался окончательно. — Меня хотят заставить предать вас…
Глава 17
Картина складывалась — быстро, чётко и до отвращения ясная.
Кто-то охотился за технологией. За тем самым контуром, который мы с отцом выгрызали неделями, который не повторил бы ни один Грандмастер. И заходил этот злодей тоньше — через самого слабого и самого преданного. Через мальчишку, у которого есть то, что можно отнять.
Но этот мальчишка пришёл ко мне. Сам. Зная, что рискует Таней, зная, что я могу разозлиться, — пришёл и выложил всё.
Николай стиснул кулаки так, что побелели костяшки.
— Все эти дни только об этом и думал. Не спал, не ел, на петлях вон позориться начал — вы же заметили. Прикидывал и так, и эдак. Можно ведь было просто… отдать им расчёты. Тихо. И никто бы не узнал… Таня осталась бы цела, а я бы дальше делал вид, что всё хорошо.
Он поднял на меня глаза.
— А потом я вспомнил тот ваш урок. В самом начале, когда я только пришёл. Про камень, помните? Я тогда спросил, отчего вы не схитрили, хоть и могли, — а вы сказали, что мастер, который хоть раз себе позволил подлость, уже не мастер. И что своих не предают, даже когда страшно. — Голос парня дрогнул. — Вот я и не смог. Не смог тихо вас обокрасть, а потом смотреть вам в глаза. Уж лучше приду, скажу как есть — и будь что будет.
Я молчал.
Передо мной сидел выросший за эти дни на несколько лет мальчишка, которого ломали единственным доступным способом — через тех, кого он любит. Но он не сломался.
Это дорогого стоило. И это же делало всё только хуже — потому что теперь его беда стала моей.
— Ты не предал нас, — сказал я.
Холмский вскинул на меня глаза. Кажется, он ждал чего угодно — гнева, презрения, требования немедленно убираться вон, — но только не этого спокойного, будничного тона.
А я и правда был спокоен, но лишь снаружи.
Внутри у меня медленно, без огня и дыма, поднималась холодная злость. Та самая, что хуже любой вспышки гнева. Вспышка быстро гаснет, а эта волна оседает где-то под рёбрами и не уходит, пока дело не сделано до конца.
Вот она, цена громкого имени. Кто-то опять протянул руки к Фаберже.