Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответом был гулкое молчание. Только скрип скамейки, когда кто-то неловко поменял позу.
Феликс заметил, как Мария опустила голову, сжимая платок до белых костяшек. Он видел, как дрогнули её плечи. Сердце болезненно кольнуло. «Это я её подставил. Моё имя теперь — её позор».
— Всё, идите, — коротко бросил Главный врач. — Работайте.
Она кивнула и пошла к выходу, будто старуха, хотя шаги её ещё недавно были лёгкие. Люди расступались, отводили глаза. Один санитар шепнул другому, и те переглянулись.
Феликс дождался, пока Главный врач отвернётся, и тихо двинулся за Марией. У окна, где падал серый свет, он догнал её.
— Мария Васильевна…
Она остановилась, не оборачиваясь. Потом повернулась медленно, и в её взгляде было что-то усталое, но без злости.
— Не надо, доктор, — сказала она тихо, почти шёпотом. — Всё в порядке. Я сама виновата. Болтать надо меньше.
— Нет, — ответил он, — это я виноват. Я… не должен был так выделяться.
Она чуть улыбнулась, устало, с тем странным добрым смирением, что бывает у людей, привыкших терпеть всё на свете.
— Да вы что… вас-то за что. Вы помогаете людям. А я — так, языком. Мне и урок.
Феликс хотел что-то сказать, оправдаться, но слова застряли. «Что я ей скажу? Что я из другого времени, где за похвалу не вызывают на разбор? Где доброта не карается приказом?» — мысль показалась нелепой, почти безумной.
Она поправила платок, вздохнула.
— Всё это пройдёт. Главное — работайте спокойно. Только… теперь вас точно приметили.
Он посмотрел на неё внимательно — взглядом, в котором была благодарность и страх.
— Кто приметил?
— Да кто угодно, — пожала она плечами. — Клавдия, главный… да хоть эти санитары. У нас теперь всё слухом живёт. Тут шаг в сторону — и уже повод писать.
Она пошла дальше по коридору, не оглядываясь. Платок в её руке дрожал.
Феликс остался стоять у окна. Снег за стеклом падал гуще, почти стеной. Сквозь мутное стекло виднелись силуэты — санитары, кто-то из пациентов, и, кажется, Главный врач, снова проходивший мимо.
Он смотрел, как снежинки оседают на подоконнике и тают, оставляя водяные следы, и думал: «Каждый звук здесь — след. Каждое слово — метка. И ничего уже не стереть».
Из-за двери донёсся чей-то голос:
— Вот тебе и “чудотворец”…
Он не стал оборачиваться. Просто медленно пошёл в сторону процедурной, стараясь не смотреть на людей. Теперь даже собственное имя казалось слишком громким.
Глава 37
Холл к вечеру и правда стал похож на заброшенный вокзал: полумрак, сгустившийся под потолком, с влажными пятнами на полу, запах мокрых рукавов и йода, чуть горький и пряный, словно где-то кто-то только что смыл кровь или бинты. Свет единственной лампы — мутный, качающийся от ветра, — выхватывал то угол с облупившейся штукатуркой, на которой чёрным выцвела надпись «Соблюдайте дисциплину», то сутулую спину санитара, везущего гремящую тележку с пустыми бутылками. По скамейкам валялись чужие пальто, пропахшие мылом и улицей, а редкие голоса сливались в ровное шипение, как на вокзале перед последним поездом.
В этом холодном, нервном полумраке два человека стояли у самой стены, в стороне от света, будто сами были тенью — и говорили вполголоса, чтобы их никто не подслушал, даже эти стены, напитанные слухами и упрёками.
— Долго тебя искать пришлось, — прошептал Борис, прижимаясь плечом к промёрзшей стене, из которой веяло ледяным ветром. — Ты где пропадал? Словно в землю ушёл, ей-богу.
— Работы много, — коротко ответил Феликс, голос его был глухим, будто запылённым, хрипловатым от усталости. — После всего этого… после сегодняшнего… просто не хотелось попадаться никому на глаза.
Борис усмехнулся, но в этом звуке не было ни тени веселья, только усталое понимание:
— Да уж, не зря прятался. Слышал, как твою Марию отчитали? Говорят, главный разошёлся не на шутку. А теперь считай — полбольницы шепчется, кто ты, откуда, зачем…
Феликс опустил взгляд на грязный пол, где таяли остатки снега, разводы от сапог, мутные следы — в этом тоже была своя тревога: всё исчезает, кроме шепота.
— Я знаю. Всё из-за меня, — тихо произнёс он, — она просто…
— Хватит, — перебил Борис, сухо, но не злобно, — не начинай. Ей хуже будет, если узнают, что ты за неё переживаешь. Жалость тут только хуже делает. Тут это — не прощают.
Он обернулся через плечо, проверяя, не подслушивает ли кто в темноте, за углом.
— Я не за этим пришёл, — Борис вновь понизил голос, наклонился ближе. — Помнишь… мы говорили о документах?
Феликс кивнул. Сердце на миг стало туже, будто что-то внутри его сдавило.
— Да, — прошептал он. — Что там?
— Мой человек передал, что всё оказалось сложнее, чем думали, — Борис говорил почти одними губами. — Надо будет добавить. — Он сделал паузу, взгляд стал совсем острым, — Он рискует не меньше твоего, понял?
— Сколько?
— Двести.
Феликс вздрогнул, поднял голову, глаза сразу стали пустыми от усталости и неожиданности.
— Двести? Да у меня… я ж едва сто двадцать получаю, и то не всегда вовремя.
— Вот и думай, — резко бросил Борис, будто рубил вердикт. — Без этого не получится.
Замолчали. Где-то в глубине коридора хлопнула дверь, звук разнёсся по пустому зданию, как выстрел, от которого захотелось вжаться в стену.
Феликс сглотнул, ощущая, как внутри становится пусто и холодно, будто в этот вечер в нём тоже выключили свет.
— Я попробую… может, где-то займусь, — проговорил Феликс, почти не слыша себя, слова шли вхолостую, будто отдавались эхом в пустом ящике.
Борис покачал головой, в этом движении было и раздражение, и забота, и, может быть, страх:
— Осторожнее. Сейчас все счета под лупой. Любая копейка, любой чужой рубль — как сигнал. Лучше подожди пару недель, я ещё поговорю. Торопиться нельзя.
— А если не успеем? — спросил Феликс так тихо, что сам не сразу понял, что сказал.
Борис задержал на нём взгляд. В глазах была пустота, в которой плескалась тёмная вода.
— Тогда плохо, — коротко отрезал он. — Очень плохо.
Пауза тянулась, как будто