Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он потянулся к кружке с остатками чая, но, заметив на ободке след чужих губ, убрал руку — чужое всегда ощущается слишком остро, когда вокруг всё чужое.
— Говорят, у вас сегодня всё удачно прошло, — произнёс второй врач, медленно перелистывая бумаги. — С этим, как его… рабочим с абсцессом.
— Повезло, — Феликс пожал плечами. — Вовремя вскрылось, дренаж пошёл.
— Без скальпеля, — уточнил первый, и карандаш застучал по столу, отбивая дробь.
Феликс едва заметно вздохнул.
— Там не нужно было, — объяснил он. — Просто давление.
— А-а… давление, — протянул врач, будто пробуя слово на вкус. — Интересно. Я таких приёмов не встречал.
— Старый метод, — ровно ответил Феликс. — Ещё до войны описывали.
— До какой войны? — вдруг резко перебил тот.
Феликс почувствовал, как на шее выступил пот, и голос чуть дрогнул:
— До мировой, — медленно произнёс он, не встречаясь взглядом. — Немецкие врачи писали.
Карандаш в пальцах врача вдруг замер, и в воздухе стало как будто ещё холоднее.
— Немецкие, значит, — медленно повторил второй врач, задержав на Феликсе взгляд, в котором смешались усталость, недоверие и что-то ещё, более опасное, чем простое подозрение. — У нас с ними, знаете, не всё гладко, особенно теперь.
— Я знаю, — почти шепотом ответил Феликс, ощущая, как его голос теряется где-то между стуком батарей и потрескиванием лампы. — Но… медицина ведь международная. Там, где помогает человеку, неважно, кто статью написал.
В комнате повисла тягучая пауза. Врачи переглянулись, молча, и Феликсу вдруг показалось, будто воздух стал гуще, вязкий, как сгущённое молоко, где каждое слово — как пузырёк, который может лопнуть слишком громко. Лампа потрескивала, старый чайник на подоконнике едва слышно стонал, а за стеной снова грохнуло что-то металлическое — звук уколол нерв, не отпускал.
— Интересная у вас позиция, — наконец произнёс первый врач, сдержанно, но в тоне скользнуло что-то острое. — Гуманистическая. Но… сейчас не те времена для экспериментов, сами понимаете.
— Конечно, — кивнул Феликс, заставляя себя не смотреть на трещину на стене. — Я и не экспериментирую. Просто… делаю, что должен.
— Вот именно, — сухо подхватил второй. — Делать, что должен — но строго по инструкции. Иначе потом не объяснишь.
«Объяснишь… кому? Клавдии? Комиссии? Или тем, кто не носит халатов?», — вспыхнуло в голове, будто от короткого замыкания.
Он встал, стараясь, чтобы голос звучал ровно, не выдавал внутренней дрожи:
— Извините, я, пожалуй, пойду. Пациенты ждут.
— Конечно, конечно, — откликнулся первый с показным участием, чуть склонив голову набок. — Вы не обижайтесь, Феликс Исаевич. Мы тут… обсуждаем чисто по делу. Профессионально.
— Конечно, — повторил Феликс, и шагнул к двери.
Пальцы уже коснулись холодной ручки, когда за спиной прошёл шепот — тихий, но в пустой комнате он прозвучал, как выстрел в спину, — будто сказанный прямо в ухо:
— Надо бы Клавдии сказать. Пусть проверит его.
Дверная ручка щёлкнула, ледяной сквозняк ударил по лицу. Он вышел в коридор, не оглянувшись. Всё внутри сжалось, болезненно и надолго, между дыханием и пульсом застряло что-то жёсткое и острое.
Коридор казался длиннее, чем утром, освещение тускло мигало, как дальний маяк. Издалека доносились шаги, голоса, тени мелькали, сливаясь в слабый, чужой шум — будто радиопомехи, в которых всегда можно расслышать что-то важное, если приглядеться, если прислушаться слишком внимательно.
Феликс шёл быстро, стараясь не смотреть ни в одну сторону, в голове билось только одно: «Слишком рано. Слишком заметно».
Он остановился у окна возле лестницы. Снег за стеклом падал густо, засыпая двор, ложась ровным слоем на всё, что можно было скрыть, затушевать, забыть. В этом падении было странное, невозможное спокойствие — будто сама природа не замечала, как под этим снегом копятся подозрения, как воздух между людьми становится холоднее с каждым днём.
Феликс прижал ладонь к ледяному стеклу, задержал дыхание, вслушиваясь в себя, в тишину за стеной, в свои мысли.
«Надо стать тише, — подумал он, — ещё тише. Иначе они услышат».
Глава 35
Холл встречал всё тем же удушливым запахом — карболка, табак, чуть прелая сырость, и всё это смешивалось в тяжёлый фон, от которого хотелось зажать нос, но это было бы слишком по-детски. Днём пространство казалось не просто холодным, а выжженным изнутри — будто стены сами вытянули остатки живого тепла, отдав его куда-то наружу, оставив только пустоту. На длинных деревянных скамьях сидели пациенты, словно пассажиры в переполненном, застрявшем на рельсах вагоне: кто в ватнике, кто с бинтом на щеке, у кого-то между ног стояли литровые банки, укутанные в старые платки. В воздухе висело не только ожидание, но и какой-то тихий, изнуряющий стыд — все знали, что их страдания видят, что за ними наблюдают, но сделать ничего нельзя.
Феликс шёл, стараясь идти быстро, голову не поднимать, взгляд держать на полу, будто там, в трещинах между плитками, можно было найти убежище. «Только пройти, просто пройти», — твердил он про себя, и при этом ощущал, как за ним следят взгляды, как будто стены срослись с глазами, и даже воздух знал, кто он и что несёт в себе. После разговора в ординаторской хотелось раствориться, уйти в тень, стать прозрачным, но больница не умела молчать — она жила шёпотом, странными взглядами, резкими запахами хлорки и страха.
— И я говорю, — раздался вдруг громкий женский голос у дежурного столика, и голос этот был полный восторга, даже какого-то смеха, — вот так раз — и всё! Ни крови, ни боли! Петя-то потом говорит: “Живой я, Марья Васильевна! Живой!” — и смеётся, дурак!
Феликс невольно замер. Мария Васильевна стояла тут же, в окружении двух санитарок, держа на подносе бинты, но вся была — в рассказе, в жестах, в сиянии глаз. Обе санитарки наклонялись ближе, внимая каждому слову, будто речь шла о чуде.
— Да ну? — протянула одна, высокая, с тугим пучком, — так быстро? Без надреза?
— А я что говорю! — уверенно кивнула Мария. — Ловко, прямо как в этих… ну… заграничных клиниках. Всё