Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь открывается резко, и входит Корвин. Тяжело дышит, взмок: волосы растрёпаны, на лбу блестит пот. Сбрасывает кафтан, стягивает рубашку через голову, не глядя на меня.
Взгляд сам скользит по его спине: мышцы двигаются под кожей, усталые, но сильные. Он не из тех, кто стоит в стороне, пока другие работают. Капитан, но он сам там, на палубе, вместе со всеми.
— Полей, — говорит он, склоняясь над тазом.
Кувшин в руках. Вода льётся тонкой струйкой, стекает по его спине, по плечам. Шрамы. Их много. Одни тонкие, как нити, другие широкие и грубые. Но один притягивает взгляд. На левом предплечье, глубокий, неровный, будто рваный. След от кинжала. Я знаю такие, видела на соревнованиях, когда люди приходили с прошлым, которое не хотели выносить.
Пальцы сами тянутся к нему, почти невесомо, как будто не я ими управляю. Касаются старого рубца, и подушечки пальцев чувствуют неровную, чуть более гладкую, чем остальная кожа, поверхность. Он вздрагивает. Рука отдёргивается, словно обожглась.
— Прости, — выдыхаю тихо.
Он не оборачивается. Стоит, наклонив голову, и я вижу, как напряглись его плечи, как замерло тело, ожидая, что я скажу дальше. Или не скажу.
— Откуда он? — тихо спрашиваю.
Не отвечает сразу. Берёт кусок мыла, трёт плечи, шею, не глядя на меня.
— Брат. Старший. Хотел меня убить, но я оказался быстрее.
Коротко, сухо. Как будто говорит о чём-то незначительном. Но я слышу эту глухую, зажатую боль, которую он носит в себе столько лет, что она стала частью его. Как этот шрам. Как этот взгляд, который он прячет.
— Я был изгнан из дома, — добавляет через паузу, и голос становится тише. — Мой отец сказал, что я ошибка.
Молчу. Не ищу утешительных слов, не говорю «всё будет хорошо». Это не поможет, и он не хочет этого слышать. Просто стою рядом, держу кувшин и жду. Наблюдаю, как вода стекает по его спине, смешиваясь с потом, с усталостью, с тем, что он не говорит. Он трёт лицо ладонями, проводит по волосам, откидывая их назад. Потом выпрямляется, берёт полотенце, вытирается.
Смотрю на его спину, на шрамы, на то, как движутся мышцы под кожей, и внутри поднимается что-то странное. Не жалость. Не страх. Что-то другое, о чем боюсь пока признаться себе.
Он надевает свежую рубашку, подходит к сундуку, открывает его и достаёт штаны: простые, мужские, широкие, из грубой серой ткани. Кидает их мне.
— Надень. На первое время. Хватит нервировать команду голыми ногами.
Ткань оказывается тяжёлой, прохладной, пахнущей деревом и солью. Смотрю на них, потом на себя. Всё ещё в его рубашке, которая доходит почти до колен, и ноги: босые и слишком заметные. Понимаю, что он прав: так ходить перед командой нельзя. Но у меня нет полного багажа одежды. Выловили в открытом море ни с чем.
Надеваю штаны. Они висят, болтаются на бёдрах, собираются складками на талии. Смешно. Неудобно.
— Есть иголка с ниткой? — спрашиваю, поднимая глаза.
Он достаёт иголку, катушку ниток. Кидает мне. Сажусь на край его кровати и начинаю ушивать штаны: отворачиваю края, стягиваю лишнюю ткань, чтобы они сели по фигуре. Пальцы двигаются быстро, привычно. Мама, когда я была маленькой, учила меня штопать, потом, когда стала постарше, учила перешивать, подгонять под себя. Она говорила: «Катюха, в жизни всё пригодится. И не только кулаками махать». Не понимала тогда. Теперь понимаю.
— Откуда умеешь? — спрашивает он, наблюдая за мной вполглаза.
Усмехаюсь, не отрываясь от работы, продолжая вдевать нитку в иголку, стягивать ткань, чтобы она сидела по бёдрам.
— Я всё же женщина, Корвин. И не только драться умею. Ещё и шить, и готовить…
Чувствую, как он усмехается. Не вижу, просто чувствую. Почти неуловимо, но знаю. Смотрит на мои руки, на то, как ловко они управляются с иголкой, как убираю лишнее, чтобы не было видно, что штаны были мужскими.
Когда заканчиваю, примеряю их снова. Сидят по фигуре, не болтаются, не мешают. Одёргиваю их, чувствуя, как грубая ткань приятно ложится на кожу.
— Мне нужно что-то из верхней одежды, — говорю, поднимая глаза. — Можно посмотреть?
Он кивает на сундук. Подхожу, открываю, копаюсь в вещах. Нахожу короткий жакет из плотной ткани, тёмно-синий, с потёртыми локтями. Достаю, примеряю: висит, как на вешалке. Сажусь обратно, распарываю боковые швы, стягиваю их, укорачиваю рукава. Жакет садится по плечам, по талии, и я чувствую, как он становится моим. Не чужим. Моим.
Вместо верёвки нахожу в сундуке тёмный платок, складываю его в широкую полосу и повязываю на поясе. Он держит всё вместе, не даёт ткани болтаться, и я смотрю на себя в тусклое отражение воды в тазу. Непривычно. Странно. Но в этом есть что-то правильное.
Поднимаю глаза и встречаю его взгляд. Он смотрит на меня. Молчит. И в его глазах что-то, чего я не могу прочитать. Не холод. Не оценка. Что-то другое. Тёплое, почти неуловимое.
— Я не хочу прослыть лентяйкой и дармоедкой, — говорю, и голос звучит ровнее, чем ожидала. — Можно я помогу в чём-то? Например, на кухне у Пита?
Он усмехается коротко, едва заметно.
— Спроси у Пита. Если он не против, то и я не против. И это не кухня, Катерина. Это камбуз.
Ловлю это слово. Запоминаю его звук. Кам-буз. Оно звучит как что-то настоящее: как будто я вхожу в их мир не через дверь, а через язык. Улыбаюсь краешком губ и поднимаюсь на ноги.
— Спасибо, — говорю коротко.
Он не отвечает. Просто смотрит, как я поправляю платок на поясе, одёргиваю жакет и иду к двери.
Шагаю за порог, и впервые за всё время, что я здесь, я не чувствую себя чужой. Штаны сидят по фигуре, жакет лежит на плечах, как влитой, платок на поясе держит всё вместе. Прохожу по палубе, чувствуя, как ветер касается лица, как соль оседает на губах, как доски скрипят под ногами. И вдруг понимаю, что на меня смотрят. Не так, как раньше: с голодной, липкой жадностью. По-другому. С удивлением.
Кто-то присвистнул тихо, но я услышала. Бык обернулся, окинул меня взглядом, хмыкнул и отвернулся. Шкиль замер на мгновение, и в его глазах мелькнуло… Не злость. Не ненависть. Что-то другое.
Не важно, что они думают. Главное, что теперь я выгляжу не как пленница. Я выгляжу как та, кто