Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я полагал, что Коперник был немцем, — произнёс Тайницкий, будто кидая пробный камень.
— Поляком! — крикнул в ответ Крестовский-Костяшкин. — И после этого вы ещё смеете говорить, что в моей пьесе клевета? Всё там правда! Вы, вы, чиновник русского царя, прямо сейчас стремитесь ограбить Польшу. Мало вам того, что с ней уже сделали!
Ржевский снова решил вмешаться:
— Да хватит вам, Владислав Казимирович. Что вы так расшумелись?
— Дуракам не понять, — зашипел Крестовский-Костяшкин. — Вам же Коперник безразличен, как и все остальные выдающиеся поляки. Потому что вы их не знаете! И то, что Польшу рвали на куски, отторгая от неё исконно польские земли, вам тоже безразлично. Да вы и половину этих земель на карте не сумеете показать!
— Ну, знаете… — начал было поручик, но тут в разговор вмешалась Полуша.
Выступив вперёд, она крикнула в лицо Крестовскому-Костяшкину:
— А ты, упырь, моего барина дураком не зови! Сам ты дурак, если думал, что так и будешь зло творить безнаказанно! Нашлась на тебя управа.
— Цыц, холопка! — прошипел «упырь», а Полуша повернулась к толпе и произнесла:
— А знаете, как он меня мучил? Мало того, что украл, так ещё побоями стращал. И даже в разговоре каждую минуту стремился словом уколоть, чтоб до слёз довести. Говорил, будто это для пьесы надо. Говорил: «Ты страдающую Польшу играешь, вот и страдай».
— Ничего ты, дура, не поняла, — продолжал шипеть Владислав Казимирович, а Полуша горько улыбнулась и вдруг начала произносить почти нараспев. Зазвучал во всю мочь её сильный, звонкий голос, в котором чувствовалась неподдельная боль:
— Я коротаю дни в тюрьме. Решёток нет, но душно мне. Меня неволит злой тиран. А конституция — обман! «Свободна ты», — тиран твердит, а сам тайком за мной следит. Боится, буду бунтовать. Ему я вынуждена лгать.
Полуша остановилась и вздохнула. Все молчали, заворожённые её словами, и ждали продолжения.
Полуша не видела, что Крестовский-Костяшкин смотрит на неё восхищённо:
— Вот! — воскликнул он, обращаясь в первую очередь к Тайницкому. — Вот оно — настоящее искусство! Актриса-то — холопка, корова деревенская, а как владеет чувствами зрителей! Ах, какой голос! А дикция, будто за границей играть учили! Ну и… скажу без ложной скромности: текст, который вложен в уста этой актрисы, тоже хорош.
— А не чуешь, упырь, — повернулась к нему Полуша, — что ты это всё будто про самого себя сочинил? Не знаю, что такое конституция, но остальные слова будто про тебя! Про то, как ты меня украл и мучил в неволе. На цепи не держал, но люди твои мне ни одного лишнего шага ступить не давали.
— А всего-то и нужно было, чтобы в роль лучше вжилась, — будто не слыша её, сказал Крестовский-Костяшкин. — Да, искусство требует некоторых жертв. Но результат оправдан.
Полуша ответила ему ещё одной горькой улыбкой и продолжала монолог:
— Ему улыбки я дарю. Ему — российскому царю. Одна тоска в улыбках тех, наполнен горечью мой смех. Но притворяется тиран, что он не видит моих ран. Оторвано и там и тут. Австрийцы Краков заберут. Я вся истерзана, в крови. Тиран же требует любви! Должна его я полюбить, по правилам России жить. Россия — вот моя тюрьма. Я в ней томлюсь, схожу с ума. Российский царь — тюремщик мой. Один ушёл, пришёл другой.
Толпа крестьян загудела в негодовании:
— Ты что такое говоришь, Полушка? Это тебя упырь подучил царя бранить?
— Не ругайте Полушу! — воскликнул Тайницкий. — Она умница, раз всё это запомнила. Теперь у меня есть достаточный повод, чтобы доложить государю. Здесь хула и на покойного государя Александра Павловича, и на нынешнего — Николая Павловича.
— А про что это всё было? — спросил Ржевский. — Я ничего не понял.
Тайницкий охотно пояснил:
— Это рассказ о судьбе Польши в пятнадцатом году, после окончания войн с Наполеоном и Венского конгресса. Польша в сильно урезанном виде вошла в состав России. Тираном назван покойный император Александр Павлович, который искренне полагал, что Польша должна быть ему благодарна, ведь он спас её от полного исчезновения и подарил ей конституцию. Но, как мы видим из пьесы, поляки не оценили оказанную милость. И нового императора тоже считают тираном. — Он обернулся к Крестовскому-Костяшкину. — Владислав Казимирович, а кому вы собирались показывать эту пьесу? Своим друзьям из Патриотического общества?
Тот хмыкнул:
— Я бы тогда не на русском пьесу сочинял, а на польском.
— Ага! — обрадовался Тайницкий. — Значит, друзья в Патриотическом обществе у вас всё-таки есть!
— Есть, — согласился Крестовский-Костяшкин. — А разве эта организация запрещена?
— Можете считать, что её больше нет, — ответил Тайницкий. — Большинство тех, кто в ней состоит, уже арестованы. — Следователь задумался на мгновение. — А всё-таки на что вы рассчитывали? Кому и где собирались показывать пьесу, которая не одобрена цензурой?
— На силу искусства я рассчитывал, — сказал Крестовский-Костяшкин. — Истинное искусство всегда пробьёт себе дорогу. Вот есть такая пьеса «Горе от ума». Она тоже цензурой не одобрена и нигде не ставилась, однако вся Россия её знает.
— Ну, положим, не вся, — заметил Ржевский.
— О вас и речи нет, — буркнул Крестовский-Костяшкин. — Я рассчитывал на людей мыслящих. Мыслящие люди готовы ради искусства даже из Петербурга ехать в нашу глушь. Вот им бы я пьесу и показывал в своём театре. И, возможно, смог бы таким образом повлиять на судьбу Польши. Ведь та же пьеса «Горе от ума» очень сильно влияет на людей. На мыслящих людей, конечно.
Поручику это надоело.
— Пётр Петрович, — обратился он к Тайницкому, — когда вы этого господина в Петербург увезёте? Скорей бы. А то мне так хочется вызвать его на дуэль, что сил нет терпеть.
— Очень скоро всё закончится, Александр Аполлонович, — пообещал следователь. — Думаю, уже завтра или послезавтра я отвезу Крестовских-Костяшкиных во Ржев, а оттуда — в Петербург.
— Что? Меня тоже? — подала голос Барбара, которая всё это время стояла молча и почти неподвижно, чем-то похожая на привидение в белом саване. — А почему меня? За что меня? Я к этой дурацкой пьесе не имею никакого отношения!
— И всё же придётся съездить, мадам, —