Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта война не могла окончиться здравым поражением. Важно, чтобы Германия увидела собственное гниение. Нацизм был реальностью, он должен был оставить свою отметину на этой кончине. Им не отделаться свежими ранами на лицах и телах своих солдат, есть еще мухи, вьющиеся над бесплотными лицами наших товарищей, которые гниют в рвах и канавах.
Стемнело. Я ничего не чувствую, только эта цепь на плече. Есть такой образ раба, к которому мы привыкли со школы. Есть статуи, картины, истории, которые его представляют. Но мы не знали – во всяком случае, я этого не знал, – что мы сами можем принять такой образ, такую форму, я не знал, что сам стану рабом из Древнего Египта, пленником ассириян… У каждого из нас запечатлелась в мыслях классическая поза человека-раба. Я прочувствовал эту позу на себе, ощутил ее собственной оболочкой, уже после того, как улетучился весь ужас, весь страх. Я взялся было описать самого себя изнутри. Мысль, словно сорвавшись с цепи, гонит, торопит, и я повторяю про себя, задыхаясь, одни и те же обрывки одних и тех же фраз: «С цепью на плече, примотанный к дышлу, ночью, пригнув голову к самой земле, я вижу, как мои ноги уходят, соскальзывают назад, и пот, и пот…» Плотно сжав губы, я твержу и твержу кусок своей фразы.
А потом колонна снова остановилась. Я сбросил цепь и тут же растянулся в канаве. Товарищи лежали рядом, никто не мог пошевелиться. Может, мы здесь и останемся. Красные отсветы в небе поднялись повыше. Канонада звучит уже не глухим шумом, а пушечными выстрелами. Пушки стреляют оттуда, где свобода; расстояние сократилось, но оно существует. Канонада вселяет в них страх – в эсэсовцев, в капо. Они дрожат, сбиваются в кучу посередине дороги. Ночь овевает наши лица теплом; мы не потеряны. Стоит только открыть глаза, небо без конца будет вспыхивать и гаснуть.
Мы снова пошли, потом снова остановились – на развилке. Я опять улегся на гравий на обочине. Не знаю, где Поль и Франсис. Большинство товарищей выбились из сил. Они перестают держаться друг друга, пары распадаются, теряются. Каждый сам по себе, лежит на сырой земле, не движется.
Наконец мы подошли к каким-то постройкам, выходившим на дорогу. Зашли за ограждения, потом в открытый двор, на земле было разбросано сено, на него я и рухнул.
Светит солнце. Франсис лежит в сене, не хочет больше никуда идти. Он закопался в сено, натянул на себя одеяло, весь сжался. Лицо провалилось, ни единой кровинки; пилотка натянута на уши. Подходит Поль. Франсис приоткрывает веки; черные глаза повлажнели.
– Франсис, вставай, сейчас пойдем, – говорит Поль.
В ответ измученный и озлобленный голос:
– Нет, я остаюсь.
– С ума сошел? Ты что, не знаешь, что они с тобой сделают?
Поль взял его за плечи и поставил на ноги:
– Вставай, надо встать!
Он отпустил, Франсис упал.
– Нет, я не могу, – тихо бросил Франсис.
Поль пошел к воротам. Сделать больше он не в силах; он может только сказать: «Надо встать». Очевидно, Франсис и в самом деле не может больше. Поль не может этого знать, да и сам Франсис тоже. Он сказал: «Нет, я остаюсь», тело поддалось на эти слова. Возможно, настал его час; настал этот час, когда он больше слышать ни о чем не хочет; то же самое было с евангелистом, с Казенавом. Если Франсис решает остаться, он не может не знать, что его убьют; Поль тут ничем не поможет. У него нет возможности понять ни меру бессилия Франсиса, ни бесповоротность его решения. Все это происходит в тумане; Полю едва хватило сил настоять; Франсис лежит, свернувшись клубком, на сене; Поль стоит перед ним, но в позе, которую он занимает в отношении товарища, нет ни тени уверенности. Он уже потратил добрую часть своей энергии на то, чтобы просто сказать: «Вставай». Ни уверенности, ни убежденности.
Во дворе происходит сбор. Франсис на месте.
Мы идем обратно; по той же самой дороге, по которой шли вчера. То есть движемся по направлению к фронту. Проходим мимо аэродрома. Эсэсовец во главе колонны не знает, куда нас вести, но мы идем за ним. Он подходит к летчику, они вместе смотрят карту. До нас доносится: «Franzosen»; перед нами, километрах в тридцати, бои ведут французы. Впервые в языке, на котором они говорят, мы слышим прямое упоминание войны. Теперь все всё знают; эсэсовцу придется больше считаться с нашим присутствием. Мы не можем следовать дальше в этом направлении. И действительно, мы поворачиваем налево, выходим на проселочную дорогу.
Становится тягостно. Сейчас начнем кружить. Дороге не видно конца, по краям стоят старые суковатые деревья. По обе стороны – унылые поля.
У меня осталось несколько сваренных картофелин, я ничего не ел со вчерашнего утра, и есть не хочется. Язык отяжелел, на кожу и одежду ложится толстым клейким слоем жаркая испарина. Прошло совсем немного времени, как мы вышли; мы идем так всего шесть дней, но колонна утратила начальную форму. Трудно удержаться на своем месте, рядом с товарищами; нет никаких сил удержать эту простейшую связь, заставляющую тебя шагать рядом с товарищем, которого ты сам когда-то выбрал. Нет сил даже говорить. Только время от времени: «Ну как, Поль?» – «Все нормально». Короткий вздох, недолгое пробуждение; это как синкопа в мысленном молении, спиной и ногами, в которое сразу впадаешь. Каждый идет в одиночку. Нет сил даже на то, чтобы строить догадки. Освобождение ходит где-то рядом, пролетает над нашими головами, как вот этот самолет. Да, мы здесь, стоим, задрав головы, потом снова смотрим прямо перед собой: вот он, наш господин в зеленой форме. Подохнем, наверное, так же вот, задрав голову в небо.
На краю дороги стоят несколько домов, виднеется небольшой мост через грязную речку. Деревенские выставили перед домами несколько ведер с водой. Подходят капо, говорят с крестьянами о нас. Те выносят им пива. Главный эсэсовец разговаривает с кем-то из управы. Рассказывает про весь этот «цирк», крестьянин выглядит озадаченным. Капо пытаются рассмешить женщин, показывая на некоторых из нас. Женщины не смеются. Мало-помалу на улице собирается вся деревня. У всех растерянные лица; они