Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ждал он два часа сорок минут и за это время выучил комнату наизусть, как выучивают всё, на что смотрят долго и без дела: трещину на подоконнике, четыре стула вдоль стены, из которых один стоял чуть косо, и то, что секретарь за столом ни разу не поднял головы больше, чем на секунду.
Обстановки он потом вспомнить не мог. Помнил тетрадь, часы на стене и то, что было тепло — теплее, чем во всех помещениях, где он находился с июня прошлого года.
Ждали и другие: за это время в комнате перебывало семеро, и четверо из них вошли в дверь, а трое ушли, так и не войдя, и по тому, как они уходили, ничего нельзя было понять, потому что уходили все одинаково.
Все два часа сорок минут он занимался одним.
Он решал, что делать с тем, чего у него нет.
Готовиться в обычном смысле было не к чему: материалов брать не велели, а всё, что он мог бы сказать по своей части, он уже сказал второго февраля четверым людям, которые слушали час сорок.
Задача была новая только по обстановке, а по существу — та самая, над которой он бился с июня. У него спросят, что будет дальше. Ответ, которого от него ждут, — это дата, направление и исход, поданные так, как он подавал их в сорок первом и сорок втором, потому что тогда он их знал.
Теперь он их не знал.
Он проверил себя за минувший месяц трижды и трижды получил одно и то же: память даёт направление и не даёт числа. То, что случилось за эту зиму, случилось не в те сроки, какие он помнил, и часть из этого он сдвинул сам, а часть сдвинулась без него, и обратно уже ничего не собрать.
Соврать было можно, и это он тоже продумал до конца, потому что не продумать было бы глупостью.
Соврать значило назвать срок и место наугад, опираясь на то, что он помнил про войну, которой больше нет. Сорок процентов, что сойдётся. Может быть, пятьдесят.
Если сойдётся — ему поверят ещё раз и спросят снова, и в следующий раз он соврёт опять, уже обязанный.
Если не сойдётся — под это будут поставлены армии.
Он попробовал прикинуть, сколько это в людях, и не сумел: величина была не той природы, какие он умел считать, и это само по себе было ответом.
Оставалось третье, и третье было не героическим решением, а рабочим выводом, к которому его подвели собственные же семь месяцев.
Всякий раз, когда он подавал наверх непромеренное, оно оборачивалось либо ничем, либо чужой бедой. Всякий раз, когда он писал «данных нет», это принимали и это работало. Другого опыта у него не было, и полагаться в кремлёвской комнате на какой-то иной опыт, кроме своего, было бы глупостью особого рода — той, что кажется смелостью.
Он вспомнил дорогу в двенадцать вёрст, на которой стояли брошенные машины, и то, что немцы пришли на неё по расписанию, которое кто-то у них тоже держал в голове и не проверял, — и подумал, что человек, который держит расписание в голове и не проверяет его, рано или поздно приходит по нему туда, где его ждут.
В девятнадцать сорок его позвали.
* * *
Комната была больше первой и темнее, чем он ожидал: горели две лампы, окна были зашторены.
Пахло табаком, и не папиросным. За шторой, слева, тикало, и тиканье это было единственным звуком, пока никто не говорил.
Кроме хозяина кабинета в ней было двое, и обоих он не знал, и никто их не назвал.
Ему не предложили сесть, и он остался стоять. Ковёр был толстый, и от него сапоги делались бесшумными; от этой бесшумности он переступил дважды, проверяя под собой пол.
Первые полторы минуты его не спрашивали ни о чём: читали то, что лежало на столе, и лежало там немного — несколько листов, и он узнал свои по расположению колонок.
Потом спросили.
— Мера брошенного. Это ваше?
— Так точно.
— Кто считал?
— Четверо. Фамилии в описи.
Пауза была длинная, и он выдержал её, не добавив ни слова.
За паузу он успел разглядеть только руки того, кто спрашивал: они лежали на бумаге и за всё время не переменили положения ни разу.
— Летом сорок первого вы дали срок и направление. Осенью сорок второго — фланги. — Голос был негромкий и без выражения, и вопрос из этого ещё не следовал. — Что будет летом сорок третьего?
Вот и всё, подумал Воронин.
— Не знаю, — сказал он.
В комнате стало тихо, и тишина эта была не такая, какую он слышал за войну. Она была деловая: люди ждали продолжения фразы.
Продолжения не было. Он сказал ровно то, что имел в виду, и остановился.
— Совсем не знаете?
— Даты и исхода — не знаю. Могу изложить, что знаю, и чем это будет отличаться от того, что я подавал раньше.
Один из двоих, стоявших у стола, подал голос впервые.
— Товарищ майор. Вы понимаете, что летом сорок первого вы знали, а сейчас — нет?
— Понимаю.
— Как это объясняется?
— Тем, что в сорок первом я исходил из общей картины, а картина эта держалась, покуда ход событий её не переменил. Дальше объяснить не могу.
— Не можете или не хотите?
— Не могу.
Ответил он ровно и глаз не отвёл, и на этом его перестали спрашивать об источнике — как выяснилось потом, в последний раз за войну.
— Изложите.
Он изложил.
Он сказал, что раньше подавал утверждения, а сейчас подаст условия.
Фронт после зимы будет иметь форму, и в этой форме найдётся место, выгодное наступающему и невыгодное обороняющемуся. Место это противник выберет сам и выберет по тем же правилам, по каким выбирал в сорок первом и сорок втором: они у него не переменились ни разу.
Если такое место найдётся, готовиться к удару по нему станут долго — дольше, чем в прошлом году: подвижных соединений у них меньше, а собирать их приходится дальше.
Признаков будет четыре, и все четыре проверяемы наперёд. Перевозки по железным дорогам на одном направлении при спаде на прочих. Накопление горючего в узлах. Появление штабных радиосетей там, где их не было. Ремонтное имущество, идущее следом за машинами, а не вместе с ними.
Каждый из четырёх мерится