Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лыков как-то под вечер, сверяя позывные, спросил вскользь, не отрываясь от столбиков: «Товарищ старший лейтенант, нас, выходит, на юг двинут?» И Воронин ответил, не отрываясь от карты: «Куда пошлют, туда и двинут. Сверяй давай». Мальчишка не переспросил, уткнулся обратно в позывные — он давно выучился не лезть командиру под руку с лишним вопросом. Но и он, и Дед, и все они без слов чуяли то же: тяжёлый разворот вниз, на юг, откуда тянуло уже не зимней неподвижностью, а близким, наливающимся делом. Чуяли — вслепую. Он один нёс это дело расписанным до исхода, и оттого, что нёс молча, оно не делалось легче.
* * *
К началу мая дороги на юге стали почти совсем проходимыми.
Воронин узнал это из сводок, в той же кунцевской комнатёнке, под ту же исправно топящуюся времянку, и, прочитав, отложил лист и долго сидел, не берясь за следующий. Незачем. Что в нём — не в этом, так в завтрашнем: земля встала, тяга пошла, и наши, и немец на юге кончили ждать и изготовились, каждый к своему. Притык, которого он ждал и боялся, подходил вплотную.
Он думал об оставленной на Лубянке бумаге — не первый день думал. Что с нею сталось, он не знал и узнать не мог: пошла ли она выше, заглохла ли на полпути, прочёл ли её хоть один человек, кроме Судоплатова, дальше первой строки. Может, легла. Может, и пошла. Судоплатов на прощанье не обещал ничего — сказал только «оставьте» да придержал на миг тяжёлый взгляд, в котором Воронин при всём желании не сумел вычитать ни согласия, ни отказа, одну привычку этого человека ничего не выдавать раньше времени. С тем он и ушёл. И теперь оставалось гадать вслепую, не зная даже того малого — взяли его строку в работу или отложили в сторону, как откладывают лишнее, чтоб не мешалось под рукой.
Но даже если пошла — даже в самом счастливом случае, какой он себе позволял редко, — она ничего не отменяла. Наступление катилось, как и катилось. В лучшем случае где-то там, под левым локтём фронта, тихо встал бы лишний резерв и подпёр горловину в тот час, когда её начнут смыкать. А в худшем его строка лежала под сукном, как лёг месяц назад честный Семёнов: тихая, по бумаге работающая рука переложила неудобное в нижний ящик — не казня, не опровергая, давая вылежаться до поры. С одной разницей: Семёнова та рука переложила без последствий для дела, а его строку, если переложит, недосчитаются ровно в тот час, когда недосчитываться будет уже поздно.
И всё-таки сделанное было сделано необратимо, и необратимость эта была не в бумаге, а в нём самом. Положив строку, он намертво пристегнул себя к её исходу — не за совесть, а за самую шкуру, той двойной хваткой, какой держит человека всякая правда, высказанная не вовремя. Обе петли он давеча выложил Судоплатову сам и теперь, в пустой комнатёнке, не отворачивался от них: какая туже, он не знал. Знал только, что выбрал их разом в тот серый рассвет на узле и что отыграть выбор нельзя: лист лёг на чужой стол, и со стола его иначе, как событиями, не снять.
И странно было сознавать, чего он теперь себе желал. Всю прежнюю службу он привык желать, чтоб его дурные прогнозы не сбывались, — чтоб засада, которую он чуял за опушкой, вышла пустой тревогой, чтоб мост, который он считал заминированным, прошли без подрыва. Теперь выходило наоборот: чтоб его не сочли накаркавшим, должна была сбыться беда, которой он же и пытался не дать сбыться. Захлопнись горловина в конце мая — его строку, глядишь, помянут добром; не захлопнись — слава богу для фронта, а ему петля. Он отметил это сухо, без жалости к себе, и больше к этому не возвращался.
Он подтянул к себе отложенную сводку, ту самую, с дорожной обстановкой, и нашёл в ней про юг одну строку: грейдеры стали проходимы для гужа, к исходу недели обещают и для колёсной. Две сухих писарских фразы, под которыми не стояло ни слова про то, что он в них вычитывал. А вычитывал он срок. Не приказ, не дату — их в сводках не печатают, — а ту черту, за которой даты пишутся сами собой: дорога вставала. То, что месяц держало всех вмёрзшими в одно место, отпускало, и каждый получал назад свои ноги — и наши на юге, и тот, кто свёл свои танки под локоть выступу.
Воронин не стал подшивать листок в общую папку. Сунул его отдельно, под обрез настольного стекла, на виду, — он был теперь не сводкой, а часами, единственными, по каким здесь шло время, важное для него одного. Стрелки на этих часах двигал подсыхающий грунт за полторы тысячи вёрст, и шли они в одну сторону, к маю, не давая себя ни подвести, ни остановить. Слышно их было только ему. И когда они дойдут до своего часа, от него потребуется одно: не телом — телу приказа ещё не вышло, — а тем последним словом в притык, которое имело вес, лишь если уронить его не раньше и не позже, чем дорога станет совсем.
Глава 22
«Бумага на стол»
За ним приехали ночью, и по тому, что приехали ночью, Воронин понял: бумага не легла под сукно.
Он ждал этого вызова восемь суток — и все восемь приучал себя не ждать. Дороги на юге к десятому мая встали совсем, счёт, который он вёл по дорожной обстановке, упёрся в ноль, а с Лубянки не шло ни слова: ни «оставьте» не отозвалось, ни «забудьте». Он уж было решил, что строка его улеглась в нижний ящик тихо, без эха, как улёгся месяцем раньше Семёнов, и стал готовить себя к этому исходу как к худшему из двух. И тут под окном кунцевской комнатёнки, в первом часу, прошуршал по подсохшей колее автомобиль, стал, и в дверь стукнули коротко — два раза, по-служебному.
Машина была не та, на какой возили зимой. Чёрная, длинная, с занавешенными задними стёклами, и шофёр в ней молчал так же