Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не кивнула.
— Я не буду вашей мамой, — повторила я и посмотрела ей в глаза. — Я буду вашей Таис. Это другое имя. Условие такое же, как вчера: я обещаю остаться, пока я вам нужна. Не пока стае удобно.
Мира прикусила нижнюю губу, и я увидела, как у нее дрогнули ресницы. Не слезы, а сдержанная сила девятилетней девочки, которая не хочет плакать при чужой.
— А если не нужна? — спросила она.
— Тогда я уйду, и это будет моя правда тоже, — сказала я. — Но я не уйду как мама. Мама ушла не потому что боялась. Она ушла потому что ей не дали выбирать. Мне дали выбирать. Я выбираю остаться.
Мира кивнула. Один раз, коротко.
— Иди завтракать, — сказала она и взяла брата за руку.
Лучик пошел за ней, но у двери обернулся и показал мне тряпичного волка еще раз. Я кивнула ему в ответ, и он улыбнулся уже двумя углами рта.
Я вытерла полотенцем мокрые руки и пошла к рукомойнику. В тазу осталась черная вода с размытой полоской угля, и я вылила ее в окно. Снег под окном стал серым.
К двери лечебной кто-то подошел, и я услышала стук. Не громкий, не требовательный, просто стук. Я открыла. На пороге стоял Марек, уже в тулупе, в шапке, с берестой в руке. Он протянул мне ее.
— Зима, — сказал он. — Я подумал. Я не дам вам зиму, потому что зиму ты продашь сама. Но я дам тебе утро каждый день, пока ты здесь. Без проверяющих, без самок из круга, без записки на столе. С рассвета до полудня ты в доме как своя. После полудня — как у себя в сторожке. Если согласна, подпиши.
Я взяла бересту. Текст был написан его рукой, ровно, без хвостов у буквы «у». Внизу он оставил место для моей подписи.
— Я хочу добавить одно условие, — сказала я.
Он кивнул.
— Ты не тронушь детей, — сказала я. — И не назовешь это долгом.
Он посмотрел на меня долго, и я видела, как у него на скулах сходит румянец. Потом он кивнул снова.
— Подписывай, — сказал он.
Я взяла перо из его руки. Оно было теплое. Я подписала ниже, где он оставил место, и вернула ему бересту.
— Зима, — сказала я. — Утро каждый день. Детей не трогать, долгом не называть. Условия приняты.
Он спрятал бересту за пазуху и пошел прочь, не оглядываясь. Но в коридоре он задержался у лестницы и подождал, пока я закрою дверь лечебной и пойду за ним. Я пошла, и он пошел вперед, и мы шли рядом до самого крыльца, и поле шло за нами без рыка, без приказа, тихо, как ровный свет за окном.
Я несла саквояж по коридору, когда услышала шаги на крыльце. Не Марек — он шагал тяжело, пяткой, и поле за ним шло волной. Это были чужие ноги, мелкие и осторожные, и пахло от них полынью, медом и кожей новых перчаток. Самка из круга, та самая, что подбросила платок с рыжей шерстью. Я остановилась у двери лечебной и прижала саквояж к боку. Мне нужно было не бежать и не прятаться, мне нужно было открыть дверь и выйти на крыльцо раньше, чем она войдет в дом. Потому что в доме дети.
Я вышла на крыльцо. Снег уже сыпал гуще, и на ступеньках лежала тонкая рогожка — я сама положила ее утром. Самка стояла у столба, кутаясь в темный платок, и смотрела на меня снизу вверх. Глаза у нее были серые, как зимняя вода, и спокойные.
— Няня, — сказала она. — Совет прислал меня спросить, готова ли ты уступить детскую.
— Детская не моя, чтобы уступать, — ответила я. — Детская их. Я в ней работаю.
Она кивнула, как будто я сказала именно то, что она ждала.
— Тогда я осмотрю шкаф с детской одеждой, — сказала она и шагнула на ступеньку.
— Не осмотришь, — сказала я и не двинулась с места. — В шкафу ихние рубашки и штаны. Мужские обувные иглы, которыми я перешивала юбку Лины, лежат на верхней полке. Если хочешь снять мерку с меня для родового платья, снимай здесь, на крыльце, при двух свидетелях. Карин и Ирма Вольская пусть поднимаются. Мерку приложим к платью при всех, и если платье мое, я его надену. Если платье чужое — мерка ничья.
Самка посмотрела на меня долго, и я увидела, как у нее дрогнула бровь. Не злость, удивление. Она не ждала, что я назову Ирму по имени и приглашу свидетелей из тех, кого стая прислала.
— Ты понимаешь, что это публичный отказ, — сказала она тише.
— Это публичное условие, — поправила я. — Публичный отказ был вчера, когда я вынесла книгу дома на крыльцо и положила платок с твоей шерстью на пресс-папье в виде волчьей лапы. Сегодня я предлагаю сделку.
Она помолчала, потом отступила на шаг.
— Я передам совету, — сказала она и пошла прочь по снегу, не оглядываясь.
Я стояла на крыльце и смотрела ей вслед, пока она не свернула за угол усадьбы. Потом вернулась в дом и заперла дверь на крючок. Руки у меня дрожали, и я сжала их в кулаки, чтобы унять дрожь. Я сделала то, что должна была сделать: выставила сделку вместо унижения. Теперь мяч у совета.
В лечебной пахло ромашкой и сухим пустырником, и я села на низкую табуретку у рукомойника. Мне нужно было не пить и не есть, мне нужно было положить руки на колени и дышать, пока дрожь не пройдет. Дверь открылась, и вошла Мира. Она посмотрела на меня, потом подошла и села рядом на пол, плечом к моему колену. Не прижалась, просто села рядом, как садится дочь рядом с матерью, когда матери тяжело.
— Я слышала, — сказала она. — Ты сказала мерку при всех.
— Сказала, — ответила я.
Мира подняла голову с моего колена, и я увидела, как у нее на ресницах задержалась слеза, которую она не дала упасть. Она моргнула, и слеза ушла обратно, и лицо стало снова детским, серьезным, как у взрослой, которая решает, плакать ей или нет.
— Ты пойдешь к нему? — спросила она.
— К кому?
— К отцу, — сказала она. — Он сейчас в кабинете и сидит над берестой, которую ты подписала. Он ее перечитывает.
Я встала, и колени у меня хрустнули, и я поняла, что сидела на полу дольше, чем думала. В лечебной пахло ромашкой и горьковатым дымом от плошки с сушеным зверобоем, который я забыла убрать. Я