Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через секунду он шевельнул правой рукой у бедра. Мелко. Я отвернулся раньше, чем разглядел. Это было четвёртое или пятое перекрещивание Прокопенко, которое я считал мысленно за этот месяц.
Прокопенко курил. Я курил в землянке последнюю на этот вечер. Между нами стояла семёрка, прикрытая тенью.
Глава 13.1
Двадцатого числа была короткая нелётная.
Утро поднялось туманом, к десяти туман сошёл, но облачность осталась низкая — двести метров, ниже не давало работать ни нам, ни немцу. Беляев на завтраке сказал коротко: «До обеда наблюдаем. Если разойдётся — пойдём после обеда.» Не разошлось. Облачность висела до самого вечера, и к ужину Беляев махнул рукой: «Завтра.»
Я провёл день у семёрки и в землянке. У семёрки Прокопенко добавил две заклёпки в правой плоскости — те самые, отдельной парой, седьмая никогда не рядом с шестой. В землянке Захаров сидел за журналом, что-то выписывал из лётной книжки в свой блокнот. Морозов лежал на койке, не спал, глядел в потолок. Гладков с Тихоновым у дальней стены чем-то перекидывались — не разобрать, тихо. Жорка играл на гармошке тихо, не задорно, без слов — что-то протяжное, рабочее. Не «По долинам», не задорное.
К двадцать второму у семёрки было три новых пробоины, все в плоскости правого крыла. Прокопенко латал заклёпками в обеденный перерыв — клал четыре заклёпки, потом отходил, смотрел на крыло сбоку, потом ещё пятую и шестую, отдельной парой. Седьмую он никогда не ставил рядом с шестой. «Если рядом — крыло помнит», — сказал однажды и не объяснил.
Двадцать второго к обеду Беляев увёл шестёрку на сопровождение. Я шёл вторым в первой паре с Павлюченко. Цели не было — обстановка была такой, что просто несли воздух к Ельне, чтобы немец видел, что мы там. Прошли, постояли в зоне восемь минут, ушли. Потерь нет.
Двадцать второго вечером Беляев на разборе сказал: завтра — полная первая, шесть машин, цель к утру. Боекомплект — бомбы по батарее, эрэсы по тягачам, пушки по обслуге и машинам. Прокопенко после ужина протёр у семёрки бронестекло. Всё, что мог сделать в этот день, он сделал.
Морозов в этот вечер чистил пистолет. Каждое движение отдельно, как первый тренаж в училище. Затвор. Рамка. Возвратная пружина. Тряпочка через ствол. Собрал, проверил вхолостую, убрал в кобуру. Не сказал ни слова за весь чистильный круг. Я знал — это у него предбоевой ритуал. Когда Морозов чистил пистолет за вечер до большой работы, утром он шёл в воздух собранным.
Захаров за журналом не писал. Просто держал блокнот раскрытым на пустой странице.
Жорка играл негромкие протяжные ноты, без линии. Барометр стоял на серединке.
Двадцать третьего я открыл глаза за минуту до подъёма. Обычно — в минуту, иногда после. Сегодня раньше.
В землянке шевелился Морозов — одевался у своей койки тихо, чтобы не разбудить других до звонка. Захаров спал на спине, рот приоткрыт, прядь на лбу. Гладков уже сидел, наматывал портянки.
— Жорка.— Шо.— Ничего.
Он усмехнулся. Не зло.
— Ну и слава тебе, командир. Поехали.
Подъём шестёрки шёл с интервалом сорок секунд. Я взлетел четвёртым. Семёрка пошла легко — Прокопенко с утра сделал три пробных запуска, мотор тянул ровно. Левая ШВАК давно перестала напоминать о себе — Прокопенко всё-таки довёл её до ума.
Перед взлётом, ещё на стоянке, Прокопенко стоял у крыла семёрки в обычной позе — тряпка во внешнем кармане, ладонь правая в кулаке, ключ в нём. Он подал мне ключ — не глядя в руки, движением, которое за два месяца стало рабочим.
— Контакт на тяге держится.
— Хорошо.
Он мотнул подбородком в сторону стоянки Павлюченко. Степан Осипович там был, у борта своей машины, скручивал самокрутку. Издалека. Не подходил к семёрке этим утром.
— Степан Осипович?
— Стоял на полминуты, постоял молча, ушёл.
— Молча.
— Молча. Потом скрутил самокрутку и пошёл к своей машине.
Я кивнул. Прокопенко тряпкой провёл по передней кромке крыла семёрки — короткое движение, не любование, рабочая проверка. Я залез в кабину. Запустил мотор. Стрелка оборотов пошла вверх плавно. С соседнего капонира мне был виден Павлюченко в кабине двадцать восьмой — он уже пристёгивал ремни, шлемофон надевал последним. Поднял голову, заметил меня, коротко поднял руку через стекло. Я ответил.
Так у нас было каждое утро большой работы — короткое приветствие через стекло. Сегодня тоже было.
Высота восемьсот, прикрытие — четвёрка истребителей соседнего полка, тип не назван, шли на тысяче ста выше нас, позывной «Сокол-два».
В эфире, через шипение РСИ-3, голос Павлюченко прошёл первый раз ещё над своим аэродромом:
— Хлопцы, спокойно. Идём ровно.
Так он говорил всегда. Медленно, с паузами, с южным мягким «г».
Воздух был чистый. Видимость на пятнадцать километров. Солнце слева сзади. К цели — с запада на восток. Под низом плыли поля и перелески, на полях темнели длинные чёрные пятна — горелое от прошлой штурмовки или просто палы. Вода блестела двумя нитками — две малые речки, названий с воздуха не разобрать.
В кабине было жарко. Августовский день, броня на солнце прогрелась с подъёма. По спине между лопаток текло. Шлемофон давил у виска — я подрегулировал ремень одной рукой, не отпуская штурвал. Запах в кабине обычный, рабочий: горячее масло, остывший пот предыдущего дня в подшлемнике, пороховая горечь в стволе ШВАК справа от ноги. Я этот запах за полтора месяца стал узнавать раньше, чем садился. Сегодня он был как всегда.
Цель — две батареи тяжёлых на закрытых позициях у развилки лесных дорог южнее Ельни. Авиаразведка вчера дала: тягачи в двух местах, пушки укрыты под маскировочными сетями, склад снарядов в перелеске.
— Цель — слева сорок, — Павлюченко.
Я увидел: разрыв в лесу, тёмная развилка, серые квадраты сеток. Поле перед лесом было зеленовато-серое — рожь не сжата, август.
— Заход двадцать пять.
Стандартная школа. Я не вмешивался. Не моя дорога.
Зенитки начали со второго километра. Чёрные облачка пошли прямо по высоте; один разрыв — справа метрах в пятидесяти, машину тряхнуло, по фюзеляжу снизу прошла короткая дрожь, как по столу, по которому ударили снизу кулаком. Второй разрыв — выше. Я держал семёрку за ведущим в полутора корпусах.
— Бомбы.Я прошёл по тумблерам. Сброс — на освобождение. Машина сразу пошла