Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Выслушайте, Любовь Платоновна, – попросил Шольц, торопливо дожевывая тарталетку с лососевой икрой. – Вам опасность тоже может грозить. Мой отец во время большого пожара в старой столице повидал многое, а я что, я мальчишкой с ним всюду бегал. Так вот, отец меня тогда многому научил, а я вспомнил его науки и сейчас все внимательно посмотрел.
Он смутился, засуетился, полез в карман и вытащил не особенно чистый платок, на который я воззрилась с недоумением. Судя по виду, побывать платок успел в разных местах, какое отношение он имел к пожару, я не догадывалась – он явно мужской. Кто-то его обронил? На нем, похоже, нет никаких инициалов.
– Видите, Любовь Платоновна? – Шольц развернул платок, и я уверилась – ни единого опознавательного знака. – Я, простите, сделал, как отец учил. Кабы Мария Георгиевна задохнулась, угорела, так остались бы следы сажи в носу. А платок чистый. До пожара она умерла, перед всеми Хранящими поклянусь.
Глава двадцать вторая
– Чей это платок, Тимофей Карлович?
Вдруг ниточка протянется и избавит мою сестру от обвинений в убийстве.
– Мой, Любовь Платоновна, чей еще? Я, простите, им же вашей матушке в нос и лазил…
Шольц стушевался невероятно, я нацелилась вытрясти из него все подробности – удача, о какой нельзя и мечтать! До нашего разговора я поставила бы с пяток лет своей новой жизни на то, что в этом времени не найдется ни единого человека, знакомого с элементарной криминалистикой, и зря, осмотрительней надо быть, если жизнь дорога.
Батюшка Шольца многое познал на собственной шкуре, или у него тоже были отличные учителя.
– Что вы еще знаете, Тимофей Карлович? Говорите!
С минуты на минуту наше уединение будет нарушено. Время дорого как никогда, но Шольц мялся. Я начала бы ерзать, но куда мне с таким животом, зато проснулся и разошелся сынишка, и я уже привычно погладила свое дорогое пузо.
– Вашу матушку, возможно, душили до того, как она оказалась в подполе, – решился Шольц. – Лучше вам будет уехать отсюда как можно дальше, Любовь Платоновна. Кто знает, доберутся ли до вас и до Надежды Платоновны заодно.
Вот вопрос, на который я вряд ли получу однозначный ответ, потому что никто не даст мне гарантий, что все ровно так, насколько известно Шольцу.
– Кто знал, Тимофей Карлович, о последней воле моего батюшки, кроме вас и Никиты Седова?
Шольц начал энергично мотать головой уже на середине моей фразы.
– Никто не знал. Распоряжение это Платон Сергеевич сделал задолго до своей безвременной кончины, и все потому, что Никита Григорьевич сюда нежданно приехал. Если и знает кто, то… – он затряс головой еще сильнее. – В столицах кто, может, слыхал, но я, Любовь Платоновна, полагаю, что не в привычках Никиты Григорьевича языком-то трепать. Клиенты у него все сплошь купцы-миллионщики, они такого не простят. А из наших… Я никому не говорил, а уж сам Платон Сергеевич молчал или нет…
Пожалуй, он прав, и среди этой троицы поверенного можно записать в последние подозреваемые. Начни он выбалтывать тайны своих доверителей, и в пару дней окажется за забором, и далеко не в переносном смысле. Сам Шольц? Мог растрезвонить, но мне он не признается. Отец? Тоже мог.
Знала ли мать о завещании?
– Тимофей Карлович, – ласково спросила я, – а как могла матушка распорядиться землями? Она ведь прав таких не имела. И вы-то знали, что весь заклад ее незаконен?
Шольц, который посчитал, что свой долг передо мной выполнил и может наконец спокойно поесть, так и замер с ломтем отменной ветчины, причем кусок шмякнулся из его рта обратно на тарелку, и меня чуть не вывернуло. О боже, я наивно надеялась, что токсикоз уходит в каком-то триместре.
Шольц под моим пристальным взглядом покашлял, подобрал и дожевал-таки ветчину – вдруг я на правах хозяйки озверею и выставлю его, не дав доесть? – и, суетливо звякая чашкой, выдавил:
– Я… так… куда же говорить-то мне, Любовь Плато…
– Моя мать знала про завещание? – металлическим голосом прервала я его неуверенное блеяние. – И действовала осторожно, точно так, чтобы ее никто не спали… поймал. А вы, ну, вы взяли у нее деньги, чтобы и дальше ваш язык находился в вашей же жо… ванной еде, потому что какого чер… че… ловека необходимо заставлять знакомиться с чьей-то последней волей, как не для того, чтобы он в нужный момент защитил интересы наследодателя?
От эмоций, давивших горло, и были эти эмоции от добрых крайне далеки, я мало того что была косноязычна – еще и срывалась на лексикон, не подобающий ни дворянке, ни обитательнице этого мира. И если парочку грубых слов Шольц списал бы на мое прежнее солдатско-офицерское окружение, то «черт» его бы удивил, и не то чтобы приятно.
– Как вы узнали, что мою мать душили, Тимофей Карлович?
Верно, он только рад, что я сменила пластинку и перестала расспрашивать его, насколько сильно он проштрафился и как свидетель, и как урядник. Больше того: и взятку взял. Господи, откуда у моей матери деньги были на взятки?
– Зубы, Любовь Платоновна, на губах отметины оставили, как если бы давили на лицо. И вот что – давили несильно, но долго. А уж что дальше, люди бы ваши могли показать, но кому они правду скажут?
Я не сомневалась, что крестьяне вытерпят какие угодно кары, но не выдадут своих никогда. Сколько помещиков и феодалов почили за всю историю человечества, и никому в голову не пришло, что не своей смертью.
Мартын Лукич привез мне дарственную на Настю. Я смотрела на красивый, написанный изящнейшим почерком документ с витиеватой гербовой печатью, и ощущала себя премерзко.
Мне не нравилось владеть людьми, что бы эпоха ни диктовала.
Матушку схоронили быстро, тихо и без моего присутствия. Я до сих пор не знала, какие тут кладбища, и не горела желанием узнавать. Даже когда я позвала Мартына Лукича и отдала ему ревизскую сказку на всех крестьян, я не спросила его об этом. Все, что касалось смерти, для меня стало темой запретной – потому ли, что я сама один раз умерла, потому ли, что я ждала новую жизнь и подсознательно избегала даже косвенных намеков на то, что эта жизнь может не появиться.
В очередное утро, которое давно уже стало похоже одно на другое, я прошла по дому, проследила, как идет подготовка «детского сада» – три комнаты, из-за больших окон мало пригодные, чтобы