Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Узел связи стоял в Гридине, в уцелевшей школе на отшибе, и к нему Воронина гоняла нужда: всякую смену он сдавал и принимал на узле сводку по дорогам — что прошло, что застряло, где немец достал колонну с воздуха. На третий день, под вечер, он пришёл туда не первый раз и уже знал тут всех в лицо — кроме одной.
Она сидела не за общим столом, где связисты комендатуры тянули провод, а отдельно, в углу бывшего класса, у малого аппарата, и держала не комендантскую связь, а частоты тех частей, что ушли за горловину. Это было видно сразу — по тому, как она держала наушник. У общего стола слушали по-казённому, отбывали смену. Эта сидела прямо, собранно, вся подавшись к работе, и слушала так, как слушают не службу, а живое: чуть склонив голову, не двигаясь. Тёмная коса была убрана под пилотку, выбилась прядь. Перед ней лежал раскрытый журнал — позывные, частоты, время сеансов, — и журнал этот она вела сама, своей рукой, и рука эта на краю стола, освободясь от карандаша, выстукивала по фанере короткий неровный такт. Не морзянку. Так, мысль.
Воронин сдал сводку дежурному и не ушёл сразу. Постоял. Он узнавал эту посадку — не её, посадку: ту, по которой узнают человека, для кого связь не работа, а язык. Таких он за войну видел наперечёт. И ещё узнавал что-то, чему сразу не дал имени.
— Озерова, — сказал дежурный, перехватив его взгляд, вполголоса. — С разведотдела фронта, прикомандирована. Держит хозяйства тех, что за горлом. Особая.
Подсел он к ней не сразу, и подсел по делу: ему нужно было свести её сводку — когда какая часть последний раз выходила в эфир — со своей, дорожной, чтобы знать, какие колонны ещё движутся, а какие уже стали намертво. Дело было общее, законное, и он подсел с делом.
— Старший лейтенант Рябов, — назвался он. — С комендантской, по дорогам. Мне бы свериться: кто из ваших за сутки на связь выходил, а кто молчит. По молчащим я хоть колонны разведу — нет смысла дорогу под них держать, если их там уже…
Он не договорил «нет». Она оторвалась от журнала и взглянула — тёмно-карие глаза, прямые, без вызова и без приветливости, как ровен был её такт по столу, — и договаривать не понадобилось.
— Свериться можно, — сказала она. Голос был низковатый, ровный, без той усталой хрипотцы, какую за смену наживают у общего стола. — Только толку вам с того немного будет, товарищ старший лейтенант. Молчат не оттого, что встали. Молчат оттого, что им сейчас в эфир выходить нельзя, или нечем, или некому. — Она пододвинула ему журнал, развернула. — Вот, глядите сами.
Он стал глядеть. И увидел не то, за чем пришёл.
Журнал был расчерчен по частям: позывной, частота, столбик сеансов по времени. И против каждого позывного шёл сверху вниз свой ряд отметок — сеанс, сеанс, сеанс, — её рукой, карандашом, с пометами: «коротко», «помехи», «не дослушан». А у нижней трети позывных ряд этот обрывался. Не вычеркнутый — просто обрывался, на полуслове, на какой-то дате, и дальше шла пустая графа, и в пустой графе её же рукой, мелко, стояло время последнего слышанного и одно слово сбоку: «нет».
— Эти трое за горлом ушли вперёд дальше всех, — сказала она, ведя карандашом, не задерживаясь. — Кавкорпус и при нём. Они ещё бьют, я их слышу через раз, далеко, на пределе. А вот эти, — карандаш сошёл ниже, к оборванным, — эти выходили исправно по часам, день за днём, а потом начали пропадать. Сперва один сеанс мимо. Потом два. Сегодня вот этот не вышел третий раз. Я ему ещё держу строку, не закрываю, — может, антенну сбило, может, питание. А может, и закрывать пора. — Она помолчала. — По уму — пора. Но рука пока не подымается. Закроешь — это уж насовсем.
Воронин слушал и молчал. Эти оборванные строки, по которым у неё ещё не подымалась рука, — это было не «антенну сбило». Это горловина. Та самая шея, которую он сегодня поутру обслуживал на дороге, разводя по ней маршевые потоки поглаже, — она перетягивалась вот сейчас, на его глазах, в её журнале, позывной за позывным. Армия, которую он считал по головам на большаке, переставала отзываться, и он один в этой комнате знал, что строки эти не оживут. Сказать он не мог: это значило отнять у неё то последнее, ради чего она сидела тут отдельно от всех, — надежду, что строка ещё дышит.
Бессилие его на дороге было отвлечённым, картовым; тут оно лежало под ладонью у живого человека напротив. Там беда текла мимо безличной рекой — здесь её звали по позывным и заносили карандашом. И самое скверное: свести их сводки — её и его — он мог в одну минуту и не сводил. Скажи он сейчас: «дорогу под этих не держи, они не выйдут», — она спросит откуда, и он соврёт, и ложь эта ляжет между ними первой же, на ровном месте.
— Держите пока, — сказал он наконец. Сказал не то, что знал, а то, что мог сказать. — Раз слышали через раз — держите. Закрыть всегда успеете.
Она глянула на него — коротко, цепко, тем взглядом, каким глядят на сказавшего вслух не главное.
— Это вы себя утешаете или меня? — спросила она. Без укора. Ровно.
Он не ответил. И она не настаивала — отвела глаза к журналу, и пальцы её на краю стола опять выстукали короткий такт и зачастили на нём, и Воронин, успевший уже заметить за ней эту привычку, отметил: значит, за ровным лицом ходит сильнее, чем видать. Они посидели молча над раскрытой книгой, где живое было перемешано с уже мёртвым, и