Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пятнадцатый! Пятнадцатый! Прекратить огонь по склонам! Через пять минут наши войдут в зону обстрела! Шестнадцатый! Огонь по ДОТам!! Наши возле траншеи врага! Я «Волга»! Я «Волга»! Направление четыреста двадцать один! Наши в зоне врага!
Рота залегла цепью почти у самых немецких укреплений. Потом от нее оторвалось одно крошечное звено — кто-то вырвался, прижимаясь к земле, пополз вперед. Вскочил! Впереди, за линией траншей, что-то дрогнуло. И сразу разорвалась цепь лежащих — солдаты выросли, кинулись вперед, исчезли в гитлеровских окопах.
Обгоняя друг друга, по полю бежит множество маленьких фигурок. Вся полоса черной земли усеяна бегущими солдатами. Лихорадочная дробь пулеметных очередей…
— «Глаз»! «Глаз»!.. Я «Волга»! Я «Волга»! Сколько танков? Говори, сколько танков?!
На КП только лейтенант Шур и я. Что-то произошло. Но что? Бексултанов исчез. Улучив минуту, смотрю в стереотрубу, пытаюсь понять. Что там разберешь?! Опять грохот батарей. Наших? Гитлеровских?..
…Немецкие танки я увидел тогда, когда они были уже на середине поля. Они ползли с двух флангов, наперерез нашим бегущим солдатам надвигались двумя смыкающимися стенами. Солдаты бежали к своим траншеям, спотыкались, падали, прыгали в ямы. А танки с грохотом шли вперед, как будто сметая их с поля. Неправдоподобно большие, похожие на гигантских доисторических черепах, они все увеличивались, теперь уже были видны без бинокля, и вместе с ними росли черные паучьи кресты на их броне.
Есть моменты, которые кажутся вечностью. Потом узнаешь, что прошло всего несколько секунд. Когда я открыл глаза, танки были совсем близко. И на поле что-то переменилось. Что? Я понял это не сразу; но переменилось. До моего сознания дошло только одно: лавина бегущих солдат повернула обратно — я снова вижу спины, а не лица. Впереди на открытом месте стоит человек. Навстречу ему на четвертой скорости мчится танк. Человек стоит, еще откинувшись в стремительном броске… И вдруг огромный танк вздыбился, как паровоз, на полном ходу врезавшийся в препятствие.
Я не видел, кто бросил вторую гранату. Взрывы следовали один за другим. Обегая дымящиеся, похожие на груды железного лома неподвижные чудовища, солдаты бежали к гитлеровским траншеям — туда, где шел рукопашный бой. Весь батальон неудержимым потоком устремился к холму. И впереди, увлекая всех за собой, бежал Бексултанов. «А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!! — неслось в воздухе. — А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!»
Я мало знаю о прошлом Райбека. Человек он был своеобразный. Когда после боя я, счастливый тем, что все трое — и он, и Жапаров, и Коваленко — остались живы, попытался расспросить его, он только улыбнулся и, развязывая зубами узелок бинта на раненой руке, сказал:
— Какая у меня может быть биография? Мне двадцать четыре года, из них шесть лет я на военной службе. Кадровый военный. Моя жизнь — это жизнь батальона. О солдатах пишите!
Но после мне говорили, что он был нежнейшим сыном и любящим мужем. Женился уже во время войны, где-то в госпитале после ранения. Жену его видели только на фотографии — молоденькая, милое личико с сияющими черными глазами. Зато мать знали все — она два раза приезжала на передовую, привозила подарки для бойцов. Говорили, что она учительница, что овдовела, когда Райбеку не было и четырех лет, что растила его одна…
…11 сентября 1944 года.
Три часа ночи. Смотрю на спящих бойцов. Все время передо мной глаза Райбека, его восковое мертвое лицо, носилки с его неподвижным телом, завязшая санитарная машина, которую мы битых два часа старались вытащить из кювета, девчонка-медсестра… «Не довезу. Столько крови потерял — все время без сознания!..» Лежа на носилках сначала в медсанбате, потом в санитарной машине, он, может быть, перебирал в памяти свое прошлое — свою короткую жизнь. А может быть, теряя сознание, видел мать — она приходила к нему из далекого светлого тумана, сидела рядом, гладила его раздробленные ноги?
Сколько я видел сильных мужчин, которые, умирая, звали не жену, не любимую женщину, а мать. В последние минуты им нужна была только ее ласка, ее руки. Наверное, никто так много не думает о матери, как солдат, стоящий под пулями, вжавшийся в землю во время ураганного обстрела, шагающий по бесконечным дорогам в дождь и снег, в мороз и под палящим солнцем. Матери наши, в каком неоплатном долгу мы перед вами — радостью мы чаще делимся с другими, с горем идем к вам!
На этом кончилась запись в дневнике.
Райбек умер одиннадцатого вечером. Когда я закрывал ему глаза, лицо его было таким спокойным, даже чуть улыбающимся. Может быть, он видел перед смертью мать — она пришла к нему и принесла сыну мир его детства; и был он в эти последние свои часы уже не умирающим солдатом, а тем маленьким существом, которое только еще начинало жить на руках у матери — осваиваться в этом огромном непонятном ему мире, где царило одно близкое и доброе, большое существо — защита и помощь, одно могущественное «нечто», и называлось это «нечто» — мама.
Может быть, выплывая из светлого тумана, появлялся перед ним и тот солнечный уголок в необъятной, как степь, комнате, которая была полна «ее» голосом — ласковым, баюкающим? В этом уголке увидел он когда-то расплывающийся, но чудесный, яркий мир первых игрушек, которые можно было тянуть к себе слабыми, непослушными пальчиками, можно было трясти — и внутри там что-то тихонько певуче гремело.
Ласковый голос: «Мой маленький»… На этот голос крошечное существо семенило из своего уголка, забыв о брошенной игрушке; неуверенно ступая короткими ножками, старалось добежать быстрее, чтобы с разбега уткнуться сияющим личиком в теплые колени. Только это восторженное объятие и смотрящее снизу вверх сияющее личико говорило: «Я тебя люблю!..». «Милый мой! Пришел! Сам пришел! Сам пришел! Сыночек! Видели — он пришел». Как это хорошо, когда тебя вот так высоко подбрасывают вверх мамины руки, и ты летишь и хохочешь, и видишь сверху вниз ее смеющееся лицо!
Может быть, он снова спал в своей маленькой кроватке и видел светлые сны — что-то смешное, лошадку с длинной гривой,