Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О… – с усилием вдыхает Хелена, – он так похож.
Она проводит пальцем по самому краю рисунка, не решаясь коснуться линий, опасаясь их размазать. Над головой мужчины видна каллиграфическая надпись: «Мариус ван Лиман, 1749 год».
– Помнишь, кто его нарисовал? – спрашивает Гриффин.
Хелена ставит бокал на длинный узкий столик, который тянется вдоль спинки дивана, за мягкими подушками. Там уже находится несколько ламп, сделанных из скульптур Джакометти, стопка латунных подносов с корабля-побратима «Титаника» и нож с перламутровой ручкой и изогнутым лезвием – именно им Хелена и срезала кожу мне с лица.
Очень медленно.
Она приближается к брату и чуть наклоняется, разглядывая рисунок, касается его пальцем и зажмуривается:
– Он сидел на камне. Наброски так легки и свободны. Радостны. Он так радовался прибытию в колонию отца… Я помню, как его жена водила нас собирать яблоки.
– А я ничего этого не помню, – тихо говорит Гриффин. – Для меня это как лес из снов. И люди в нем – тени.
Хелена открывает глаза:
– Даже отец?
Гриффин на мгновение задумывается.
– Даже он, – тихо говорит ее брат. Он пристально смотрит на пергамент. – Я никогда не вижу этого лица в воспоминаниях. Глядя на него сейчас, я знаю, что это он, но это знание академично. Я ничего при этом не чувствую. Я очень взволновался, найдя этот рисунок, но я бы так же волновался, найди я портрет любого из людей, которых мы тогда знали. Любого из тех, кто жил в колонии, до того, как все случилось. Для меня это все одинаково. И, глядя на это лицо, я не могу никак связать его с отцом. – Он позволяет свитку свернуться, кладет его на стол у спинки дивана и подносит бокал ко рту.
– Ты слишком много внимания уделяешь образам, – говорит Хелена. – Закрой глаза.
Он залпом выпивает коктейль и подчиняется сестре. Она берет его за руку.
– Мы идем с ним по тропинке к колодцу.
– Не уверен, что сейчас у меня получится это представить.
– Заткнись. Сосредоточься. Мы все трое держим ведра. Здесь шумно – тогда в лесах было гораздо шумнее. Мы еще не построили дорог и фабрик, которые могли бы заглушить безумие подлеска. В те дни там жили звери, которых я больше никогда и нигде не видела.
– Да, – говорит Гриффин. Губы неохотно растягиваются в задумчивой улыбке – и она мало подходит человеку, находящемуся во власти гипноза. Если, конечно, не считать, что сейчас события двухсотсемидесятилетней давности являются для него его настоящей жизнью.
– Отец показывает нам на них. Кролики, которые там жили, выглядели очень странно, они были гибкими, тощими, и у них жесткое мясо.
– Он сказал, что это горные зайцы. – Голос Гриффина срывается, в нем звучит что-то среднее между затаенным благоговением и детским изумлением.
– Что ты обоняешь?
– Пахнет разожженными печами из колонии. – Пауза. – Но огонь сегодня другой. Дерево другое. Не могу объяснить, что это значит.
– Что ты чувствуешь?
– Рука отца в моей. Мозолистая. Теплая.
– Что ты слышишь?
Пауза длится дольше. И наконец:
– Его голос. Мы почти у колодца.
– Что он говорит?
– Я не знаю.
– Какие у тебя мысли при звуке его голоса?
– Давление. Дым из трубки. Ветер. Дом. – Гриффин словно застигнут врасплох. Он полностью поверил в то, что видит. – Я помню… – Он замолкает, и я все жду, что сейчас он откроет глаза, заморгает, выходя из этого транса, в который его погрузила сестра, но он сгибается и, кажется, еще глубже погружается в воспоминания. – Я помню, как он оставлял у наших кроватей клочки бумаги с небольшими рисунками… сейчас их бы назвали карикатурами. Карикатуры на остальных художников колонии. Не помню, как кто-либо из них выглядел, но…
– Ты понимаешь это. Понимаешь, что они значили для нас. Я тоже это понимаю. Я помню, с какой радостью ты просыпался и видел картинки, нарисованные им, пока мы спали. Помню, как думала, как, должно быть, чудесно быть взрослой и допоздна засиживаться у камина, делая наброски и разговаривая с остальными людьми.
– Утренний свет падает на прикроватный столик…
– В воздухе кружатся пылинки. Тогда было намного больше пыли.
– Я помню, как нам давали небольшие поручения – например, пройти к колодцу. Ничего сложного, простая рутина. Но они, как канавки на пластинке, врезались мне в память.
– Отец столько рассказывал. Мне кажется, он так много знал об окружающем нас мире, хотя я не могу вспомнить ничего из того, чему он меня учил.
И в этот момент Гриффин открывает глаза. Сжимает руку сестры и осторожно отпускает ее.
– Спасибо, Хелена.
Меня в такие моменты переполняют чувства. У меня, конечно, тоже есть отец. И, благодаря Хелене и Гриффину, он понятия не имеет, что со мной случилось. Просто однажды я бесследно исчезла. Надеюсь, он все еще жив. Я не могу это выяснить.
Что вам никогда не скажут о смерти, так это то, что после нее все твои чувства: тревога, депрессия, похоть, радость, скука – переплетутся совершенно невыносимым образом. Когда вы живы, вам более ли менее кажется, что вы движетесь по прямой. Вы ставите перед собой какие-то карьерные цели, пытаетесь построить отношения, развлекаетесь и вообще занимаетесь чем угодно. И даже когда вы отвлекаетесь от всего этого – всех этих клубных долгих ночей, которые попросту стираются из памяти, выходных с каким-нибудь мудаком, зельцеров в студии с Гэри, дурацких трат скудного аванса, который вы получили за первый альбом и который потом придется отрабатывать всю свою жизнь, – вы все равно движетесь к какой-то общей цели. Куча разветвляющихся тропок, ведущих вас по жизни, вкладываются друг в друга, как русские матрешки, и по сути привязаны к прямой, по которой вы движетесь. Даже если вы романтизируете Паутину Чувств, в которую попали где-то между четырнадцатью и двадцатью тремя, – после смерти вы понимаете, что это была вовсе не паутина. Потому что теперь, когда вы одновременно находитесь везде и нигде, существуете как над Гриффином, так и рядом с Хеленой, вашей огромной цели больше нет.
Раньше я еще на что-то надеялась. Каждый раз, когда они приводили домой кого-то нового, все эти годы я думала – вот мой шанс! Вот он пришел! Я должна выяснить, что