Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О тангенс А! О математика
святая!
И через десять лет нам будет
сниться
Многозначительная, жирная,
большая
Поставленная Вами единица!
Чья-то озорная рука наклеила на бутылки с ситро ярлыки от шампанского и обвила горлышки серебряной бумагой.
Даня Леничкин, в белом, выутюженном костюме и белоснежной рубашке с отложным воротничком, худенький, похожий скорее на шестиклассника, чем на человека с аттестатом зрелости, — щуря добрые, умные глаза, объяснял загорелому, посвежевшему Светову:
— Понимаешь, Витя, если я приду домой даже утром, мама все равно засадит меня за… ужин. Это о ней поэт сказал, что ей «страшней, чем сто переворотов, что непослушный сын не выпил молоко».
И, уже обращаясь к учительнице, попросил:
— Наталья Николаевна, не могли бы вы мне, во имя человеколюбия, выдать справочку, что, мол, «абитуриент Леничкин действительно на выпускном вечере зело поел и в новом приеме пищи не нуждается…»
Далеко за полночь начались признания в хитроумных ученических проделках. Черноволосый Соколюк, взлохматив кольца шевелюры, обратился к преподавательнице русского языка:
— Марья Дмитриевна! Открою одну ррроковую тайну. Было это в седьмом классе. Диктант мы писали. А до этого условился я с Лешкой Дахно…
Сонливый увалень Дахно отложил в сторону вилку, пробормотал:
— Кто старое вспомянет…
— Ничего, ничего, — возразил Соколюк, сузив глаза монгольского разреза, — сегодня час исповедей… Так вот, условились мы с Лешкой (он через две парты позади меня сидел), что привяжем ниточку суровую друг другу к ногам и, так как в русском языке я посильней его, то когда вы, Марья Дмитриевна, напоследок станете перечитывать диктант, я каждый раз, когда надо запятую ставить, буду дергать ногой.
Дахно заерзал на стуле, покашлял, словно бы предупреждая: «Ну, ты не очень разоблачительством занимайся, поколениям-то опыт может пригодиться». Но Соколюк продолжал:
— Однако, Марья Дмитриевна, страшно неприятная у вас манера — стоять возле задних парт. Оглядываться нам при этом — вроде бы неудобно, а чувствовать вас за плечами — неуютно.
Полная, коротко подстриженная Мария Дмитриевна, до этого с любопытством слушавшая признания, сказала:
— А помните, я во время диктанта спросила у вас: «Соколюк, что у вас за конвульсии?» А вы мне ответили: «Это у меня чисто нервное».
— Как же не помнить! — рассмеялся Соколюк. — Это ведь все и испортило.
— Тогда не понимаю: почему Дахно и тот диктант написал плохо?
— Связь прервалась, — густым басом сокрушенно сообщил Дахно, — вы как сказали о конвульсиях, Соколюк для большей убедительности так дернулся, что линия оборвалась…
— Это что! — воскликнул учитель математики и пососал ириску. — Я вам, Дахно, другой случай напомню… из вашей биографии. Это было… позвольте… да, да… когда вы в восьмой класс перешли. Вызвал я вас к доске отвечать… Как сейчас помню, предложил доказать, что биссектрисы двух смежных углов взаимно перпендикулярны. Несли вы ахинею, извините, неимоверную. Скучно мне стало, предался я размышлениям печальным, что вот, мол, сколько труда, настойчивости надобно, чтобы вразумить юношество. Потом спохватился, что перестал слушать вас, и спрашиваю: «А?» Вы сейчас же с готовностью подхватили: «Да, да, я упустил… Здесь еще А не хватает».
Приближался рассвет. Наталья Николаевна предложила:
— Пойдемте к морю встречать восход солнца.
Все с радостью согласились, девушки запрыгали, закружились:
— К морю, к морю!
Когда подходили к нему, на небе появились первые мутноватые разводы рассвета. Вазы каменной лестницы, сбегающей вниз, походили на огромные темно-серые тюльпаны. Утренний ветерок приносил морскую свежесть.
Но вот нежно заалело небо, казалось, — сам воздух. Окраска становилась все ярче, и все вокруг запылало холодным пламенем; ожило море, мелкие волны заискрились, в зарослях на склонах обрыва начали робкую, неуверенную перекличку птицы. Из-за багряного горизонта брызнули лучи света, выглянул чистый пурпурный ободок солнца. От него к подножию каменной лестницы пролегла по воде дрожащая дорожка. Сначала узкая и ломкая, она все ширилась, ширилась, превращаясь в ослепительно переливающийся ковер.
Вместо багрового пламени разлился веселый рассвет, и оглушительно загомонили птицы.
Наталья Николаевна отошла немного в сторону, оперлась локтем на каменный барьер, не отрываясь смотрела на море. Сколько раз еще в своей жизни будет она вот так провожать детей к солнцу? Ждать вместе с ними чуда рассвета, верить в то, что эта серебристая дорога — к счастью?
Возле учительницы остановилась Тоня Булыгина. Молчаливая, очень скрытная, с недобрым взглядом безбровых темных глаз, она все эти годы держалась в классе как-то особняком, и если бы спросили Наталью Николаевну: какая Тоня, о чем мечтает, думает? — она затруднилась бы ответить на эти вопросы. Тоня ни с кем из девочек класса не дружила и была той «средней ученицей», которую принято считать благополучной только потому, что у нее нет ни двоек, ни грубых проступков.
Сейчас Тоня была необычайно бледной. Не поднимая глаз, нервно покусывая тонкие губы, она глухо сказала:
— Наталья Николаевна! Вы не удивляйтесь тому, что услышите. Письмо то… нехорошее… я написала… Из-за мелкого самолюбия… Вы тогда отчитали… справедливо… А я обиделась… Мне хочется встретить это утро… с чистой совестью… Простите, если можете…
Ошеломленная Наталья Николаевна молчала. На мгновение ей захотелось горячо пожать руку Тоне, но усилием воли она заставила себя сделать удивленное лицо и спокойно сказала:
— Никакого письма я не получала… Да ты посмотри, посмотри, Тоня, как хорошо вокруг!
Судьбы
Недавно после одной читательской конференции ко мне подошла полная, совсем седая женщина и тихо спросила:
— Можно с вами поговорить?
Она представилась: учительница, почти сорок лет заведовала детдомом, сейчас на пенсии.
— Хотела бы вам вот это передать, может быть, пригодится…
Она протянула толстую ученическую тетрадь с записями, сделанными словно бы на ходу.
— После войны начала, — будто чувствуя неловкость за небрежность записей, произнесла старая учительница, — сама я с ними ничего не сделаю… А уносить с собой — не вправе…
Вот несколько листов из этой, так неожиданно попавшей ко мне тетради.
ТОСЯ
Девочку вынесли из вагона на носилках. От истощения она не могла ходить. Обмороженные руки и ноги были в кровоточащих ранках. Глаз она не открывала. Когда девочку принесли в ванную, то заметили: она что-то прячет в синеватом кулачке. Его хотели разжать, но пальцы сжались еще судорожнее, из закрытых глаз потекли слезы. Врач не велел ее раздражать. Так со сжатым кулачком ее и вымыли, и накормили. Даже ночью она не разжимала его.
Впервые подобие улыбки промелькнуло у нее на лице, когда она увидела, как котенок ловит собственный