Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не думайте, — перебил Артём резко, но тихо, будто знал, что эти слова уже много раз спасали, а иногда и губили. — Просто уничтожьте это и всё.
— А если узнают, что я сжёг?
— Лучше пусть узнают, что вы боитесь, чем что вы читаете, — сказал Артём, голос стал твёрже. — Страх иногда спасает.
Иван тяжело выдохнул, скомкал бумажку в ладони, будто сжимал не лист, а свой собственный голос, надежду, и что-то ещё — неуловимое, оставшееся только в этом кухонном полумраке, где даже свет от лампы казался чужим.
— Вы, Артём Николаевич, добрый человек, — выдохнул Иван Петрович, сжавшись над столом. — Но с таким сердцем вас долго не оставят.
Артём уже открыл рот, чтобы что-то возразить, но дверь в кухню резко скрипнула — звук разрезал влажный, тёплый воздух, как лезвие. В проёме вырос Степан Игнатьевич. В свете керосиновой лампы его лицо казалось застывшей маской, тени под скулой углублялись, глаза блестели так холодно, что казалось — он видит сразу всё, даже то, чего не показывают.
— Что за разговоры, товарищи? — спросил он лениво, но под этой ленцой таилась опасность, металлическая, как сталь под ватником. — Опять про типографию, Иван Петрович?
Иван замер, будто и сам на секунду превратился в комок бумаги, что жёстко зажат в его кулаке. Пальцы побелели.
— Да так, бытовое, — быстро ответил Артём, поднявшись. На всякий случай поставил себя между Иваном и Степаном, будто прикрывая. — Сосед спрашивал про лекарства, давление у него.
— Давление? — Степан фыркнул, не улыбаясь. — У него не давление, а нервы. Всё о свободе печати тоскует, а ведь у нас с этим строго.
Женя сидел с краю, осторожно, сжатый в комок, и молчал, глядя исподлобья на взрослого — так смотрят щенки на чужого пса.
— Вы бы суп попробовали, товарищ Степан, — сказал Артём, вкладывая в голос как можно больше обыденности. — Остынет ведь.
— Спасибо, не голоден, — ответил Степан. Он встал, достал из кармана блокнот, медленно перелистал. — А вы, доктор, осторожнее с советами. Люди ведь по-разному их понимают.
Он что-то быстро отметил в блокноте, черканул на полях, а потом, не глядя ни на кого, бросил через плечо:
— Время сейчас нервное. Один сказал — другой передал. Потом всем неловко.
— Я запомню, — сказал Артём, почти не слышно, но твёрдо.
Степан кивнул, скользнул взглядом по Жене — пристально, задерживаясь на миг, будто сверял лицо с какой-то своей, только ему известной записью. Потом молча ушёл, дверь скрипнула, и в кухне стало сразу глуше, темнее.
Несколько секунд никто не двигался. Лишь когда за дверью стихли шаги, Иван тяжело выдохнул, опуская голову — будто только сейчас позволил себе вдохнуть по-настоящему, всей грудью. В лампе взметнулся язычок огня, а в тени стало ещё теснее.
— Он всё слышал?
В комнате стояла вязкая тишина, в которой даже тени казались слегка потрёпанными, как будто надышались чужой тревогой. На кухне было тесно: железная лампа нависла над столом, мутная, давящая, отражалась в линялой клеёнке. Стены, пропитанные паром и чем-то будто бы съедобным, слушали вместе с ними. Артём стоял, прижавшись к батарее — сквозняк задувал где-то внизу, полы дрожали, когда кто-то проходил в коридоре.
— Может, не всё, — сказал Артём, стараясь не смотреть в глаза ни одному из них. — Но достаточно.
Женя поднял голову так резко, что прядь волос прилипла ко лбу, блестящему от нервного пота.
— Он записал, я видел.
— Да, — подтвердил Артём, и голос его прозвучал чуть глуше обычного, будто он только что отхлебнул глоток воды из старой консервной банки. — Записал.
Иван стоял в стороне, у стены, словно пытался слиться с облупившейся штукатуркой.
— Что теперь будет? — спросил он, глядя на затылок Жени, а потом — на кастрюлю, где вода кипела как бешеная, раздувая на поверхности серебристые пузыри. Они рвались, и от этого казалось, будто что-то внутри вот-вот не выдержит.
Артём медленно провёл пальцами по краю стола, будто собирая невидимые крошки.
— Теперь идите домой. Сожгите бумагу. Если спросит — скажите, что выбросили. И никому больше ничего не рассказывайте.
Он говорил тихо, будто боялся, что слова могут застрять между плитой и раковиной, остаться тут навсегда.
— А вы?
— Я? — Артём чуть усмехнулся, на мгновение показав неровные зубы. В этой улыбке не было ни тепла, ни жалости, только усталость. — Я врач. Мне привыкать.
Иван Петрович, не оглядываясь, засунул в карман скомканный лист бумаги. Пальцы его дрожали, словно от холода, хотя в кухне было душно. Шаркая подошвами, он вышел, и за ним тут же захлопнулась дверь, глухо, как в больничной палате.
Женя остался у стола, снова схватил нож, будто тот мог чем‑то защитить. Лезвие дрожало в его руке, и казалось, что дрожит сам воздух вокруг.
— Он нас запомнил, — едва слышно прошептал он, глядя мимо Артёма, как будто разговаривал с тёмным окном, за которым ничего не было, кроме вязкой ночи. — Он всегда запоминает.
— Я знаю, — сказал Артём. Его голос стал чуть мягче, почти врачебным, с этим странным привкусом спокойствия, которое обычно обещают только детям. — Только ты не бойся.
Женя посмотрел на него с такой чистой, выверенной прямотой, что Артём на миг отвёл взгляд.
— А вы боитесь.
Голос Жени затерялся где-то под потолком, где мерцал тонкий свет от уличного фонаря, ловко пробираясь сквозь заиндевевшее стекло. Воздух был тяжёлый, будто наполнен невидимыми нитями, которыми кто-то осторожно, но неумолимо стягивал комнату к центру.
— Да, — выдохнул Артём почти неслышно, как будто боялся потревожить эту вязкую невидимость. — Но всё равно делаю, что должен.
Он медленно прошёл к окну — шаги, будто по воде, растворялись в шёпоте дождя и снега, что бился о подоконник. На дворе фонари светили мутно, размывая границы двора и времени. Снег падал лениво, накрывая двор ватным слоем, будто город пытался спрятать всё лишнее, оставить только то, что нельзя забыть. В отражении стекла — его лицо: серое, неузнаваемое, словно кто-то нарисовал его наспех чёрной тушью, забыв про детали.
Артём задержал взгляд на собственном отражении и вдруг, на границе света и тени, заметил позади себя чужое — высокую фигуру в длинном плаще. Без лица, без малейшего намёка на эмоцию, только тёмный