Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это я. Я сказал ему сжечь. Я хотел защитить, а получилось…».
Он подошёл к сараю, открыл покосившуюся дверь. Тёмный, пропахший углём угол, полка с грязными тряпками. Там, за поленьями, лежал маленький пузырёк антисептика — стекло холодное, тугое, как воспоминание. Артём взял его, подержал в ладони, будто надеясь — вес чужого предмета вернёт ему контроль над этим утром. Потом сунул пузырёк глубже, под доски, чтобы исчез навсегда.
Из кухни снова донёсся смех — тот самый, скользкий, довольный, каким обычно смеются люди, для которых любой исход — только новая форма привычного порядка.
Артём двинулся обратно по скрипящему снегу. Веки слипались от холода, хотелось не видеть ни лампы, ни окон, ни темнеющих силуэтов на втором этаже. На лестнице, пахнущей сырым углём и мокрой метлой, его догнала дворничиха — резкая, с облезлой шапкой и красными от мороза пальцами.
— Слыхали, доктор, — сказала она, вытирая о фартук загрубевшие, вечно сырые руки. В голосе — будничная усталость, сдобренная осторожной тревогой. — Говорят, ночью ещё кого-то забрали. Из вашей больницы вроде бы.
Артём вцепился в ледяное перило, словно пытался выдавить из него хоть немного тепла.
— Кто?
— Не знаю. Молодой вроде. Фамилию не запомнила. А по коридору шепчут — мол, “космополитов” нашли. Смотрите, доктор, сейчас время такое… Вы уж берегитесь.
Он кивнул молча — в горле застрял ком, остался где‑то между первым и вторым этажом. На каждом шаге тяжесть внутри становилась плотнее, как будто кто‑то медленно наполнял его свинцом: не страх — вязкое осознание, что запах беды въелся уже под кожу, что даже собственное молчание может завтра стать уликой, поводом для “разговора”.
У своей двери Артём остановился, прислонился лбом к шершавой, потрёпанной краске. Из комнаты доносился детский голос — смешок, переливчатый, как бы нарочно звонкий, чтобы хоть немного разбавить эту зиму. Боря что-то рассказывал Жене вполголоса, а тот хихикал, уткнувшись в подушку.
Артём провёл рукой по лицу — ладонь пахла железом и холодом — потом толкнул дверь плечом, входя в полумрак комнаты.
— Что случилось, дядя Артём? — спросил Женя, приподнимаясь с дивана, внимательно заглядывая ему в лицо.
— Ничего, — ответил он, стараясь выровнять голос, чтобы не дрожал, чтобы дети не услышали подступившее к горлу что‑то опасное. — Просто снег сильный.
Он медленно снял пальто, бросил его на спинку стула. Сел, опустив руки на колени, и долго смотрел на печь: огонь уже почти потух, только редкие язычки угля дышали тусклым светом — казалось, будто весь дом замер, вцепившись в эту хрупкую искру.
«Ничего, — подумал он, чувствуя, как внутри нарастает чужая, тяжёлая тишина. — Только теперь всё началось».
Глава 25: Новость об арестах
Снег под ногами — будто гравий из сахарной крошки: при каждом шаге Артёма пронзительно трещал, выдавливая из холода короткие острые вспышки. Воздух был до того плотный, что казалось — вдохни чуть глубже, и лёгкие лопнут, превратятся в стеклянную крошку. Артём шагал, кутаясь в воротник, к скособоченному сараю за дровами: доски промёрзли, на гвоздях блестел иней. Из-под ворот лениво катился пар — тут недавно топили печку, на запах дыма тянулись невидимые жилы, прилипали к одежде, к волосам, въедались в пальцы.
У мусорных баков стояла Мария Никитична: сутулая, в платке, больше похожая на бесформенное пятно среди утреннего инея. Руки грела на выдохе, медленно, будто боялась спугнуть редкое тепло. В глазах — затаённая тревога, движения быстрые, нервные, всё время косится по сторонам.
— Мария Никитична, — негромко позвал Артём, словно боялся потревожить хрупкое равновесие двора. — Что случилось? Люди с утра шепчутся, будто кого-то увели.
Она вздрогнула, резко обернулась, потом приглушила голос, и даже воздух между ними как будто сгустился:
— Господи, вы ж не слышали? Печатников ночью забрали. Всех. Троих сразу.
— Каких печатников?
— Да этих… с Садовой, там где типография. Ивана тоже, Петровича вашего. Соседи видели — двое пришли: один в пальто, другой в шинели. Всё тихо, без шума, дверь только потом настежь оставили, как знак.
Артём почувствовал, как лицо стало холодным изнутри. Пальцы замёрзли окончательно, будто на месте крови теперь что-то медленное и тяжёлое.
— Ивана Петровича?..
— Его. Вчера вечером ещё сидел на кухне, всё теребил руками бумажку, бледный был, как стена. Я думала, плохо стало. А теперь, вот… — она пожала плечами, выдыхая в шарф, — говорят, в “дом на углу” увезли.
— Кто говорит?
— Все говорят. А вы же знаете, что значит — все. Тут только шепни кому, через час уже весь квартал узнает.
— Знаю, — тихо сказал Артём. Голос его был будто выжженным, чужим. — А за что?
Соседка огляделась, подошла ближе, почти вплотную, дыша хлебным, тёплым, страшным:
— За стихи. Про правду и власть, говорят. Бумажку нашли. А кто сдал — никто не знает, только шепчут, что кто‑то из своих, чтобы себя спасти…
В кармане перчатка сжалась в кулак, ногти впились в кожу, будто так можно было удержать хоть что-то.
«Он, наверное, испугался. Сжечь не успел… Или пошёл сдаваться. Из-за меня».
— А Степан что? — спросил он, на секунду задержав дыхание, чтобы голос звучал ровно, почти лениво, хотя внутри всё скреблось, как мышь за стеной.
— А что Степан? Ходит, улыбается. Вон, гляньте, — Мария Никитична мотнула головой в сторону окна кухни. За мутным стеклом брезжил желтоватый свет, и на фоне этого мерцания расплывалась тень — знакомая, будто вытянутая из самой ткани этого двора. — Стоит, как всегда, как тень.
Артём поднял взгляд. Сквозь запотевшее стекло, испещрённое прожилками инея, действительно вырисовывалась фигура Степана Игнатьевича. Стоял так, будто был здесь с самого рассвета, словно чего-то ждал или кого-то высматривал. Плечи прямые, руки скрещены, глаза — две чёрные щели. Их взгляды встретились: Степан чуть наклонил голову, но не моргнул, и губы его изогнулись в едва заметной усмешке. Что-то сказал в пустоту рядом, как будто рядом с ним стоял невидимый собеседник — или просто призрак недосказанных слов.
— Я пойду, — пробормотала соседка, быстро оглянувшись, словно надеялась слиться со снегом и тенью. — А то ещё скажут, что болтаю много. Вы тоже поосторожнее, Артём Николаевич. У вас же мальчики, а теперь, знаете… Время такое. Лишнее слово