Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какой счёт?
И Фил нашелся:
– В игре.
– У тебя не спросили. Ты-то сыграть зассышь! – И они смеются.
– А мне и не надо, – ответил я, и мне было не надо. Нет, я не знал ещё, что это могло быть ценой избавления, но узнал и сам – не могло.
И вот тут – почему всегда в самый важный момент – она вышла на Староозёрскую откуда-то – откуда? Нет, Фил знал – если идти от музыкалки дворами, можно было выйти сюда, но зачем ей сюда? Сесть на метро на «Авангардном проспекте» и проехать одну станцию? Или ей было в другую сторону? Да кто знает, она не видела Фила, но я тебя всегда видел.
Фил решил передумать. Да, сказал:
– А я не ссу, Кухмистров!
Я встану там и простою дольше всех. Трамвай остановится, и она увидит меня. Бог сам подсказал мне этот ход, и я сыграю. Из-за поворота выходил трамвай. До остановки отсюда метров триста. Он ещё будет ехать быстро. Она идёт медленно.
– Да брось, Филь. Ссышь.
Я слышал его уже на середине дороги. На путях. Пути скользкие. Снег между рельсами не чищен. Меня собьёт и раздавит, но надо стоять до конца. Они смотрели на Фила, а ты не смотрела. Я посмотрел на трамвай, он грохочет вдали, но я сразу же повернулся к тебе. Ты шла, медленно, но быстро, наклонив голову вперёд. Почему? Почему ты идёшь, наклонив голову вперёд? У тебя нос картошкой, твои волосы как солома. Ты не очень худая. Почему, господи, я не могу перестать смотреть? Дзынь! Я стоял и смотрел, как ты идёшь мимо и не смотришь. Дзынь! Я стоял… ДЗЫНННЬЬ!!
– Ни хуя… – сказал кто-то там, но я ничего не слышал.
И вдруг ты повернулась, а я смотрел на тебя. Через полосу для машин. Почему ты повернулась? Ты остановилась и смотрела на меня. И лицо твое было нехорошим и недобрым. Фил улыбался – она увидела его раньше, чем трамвай раздавил бы его, и тут ему стало больно.
Дёрнули за ухо.
– Ты чего, охренел тут стоять, гадёныш? Ну, я тебя сейчас, где родители твои, да ты…
Фил обернулся. Вагоновожатая в рыжем жилете. Старая осклизлая тётка. Трамвай стоит в метре от меня. Почему я его не слышал? Почему? Ты остановилась…
– Я тебя, урода, спрашиваю, а ну… – Фил дёрнулся, и это было так легко. Тётка не гналась за ним, а Фил припустил назад через дорогу – не к тебе, я боялся подойти к тебе. Ты недовольна мной. Кухмистров и прочие все стояли, и я прошёл мимо них.
Фил шёл, и сердце стучало всё сильнее. Вдруг стало очень страшно, так, что захотелось в туалет и упасть. В глазах потемнело. Только теперь понял – я чуть не погиб. Я не услышал, я смотрел на тебя. Почему мне так не везёт? Филу было страшно переступать, он оборачивался, точно трамвай сойдёт с рельсов и прямо по тротуару поедет за ним. Почему ему так не везло? Странное такое невезение – вроде всё хорошо. Он победил их всех. Она смотрела на него. Он остался жив. Даже ухо не очень болело. Она не была довольна. Она не улыбнулась. Вот поэтому.
– Филипп, сходи в учительскую, принеси журнал.
Учительница сказала, и Фил сделал то, что она сказала, потому что так надлежало сделать. Жизнь – только набор повторяющихся действий, не более. Как сказал однажды дока Ардатов – «из школы, в школу, несложно, но заёбывает». Какой раз его посылали за журналом? Сотый или двухсотый? Надо выйти в коридор и повернуть направо, потом налево, на лестницу, подняться на этаж. Два пролёта, двадцать четыре ступеньки. Это старое здание, здесь неправильные лестницы. Во всяком новом доме в пролёте десять ступенек, а тут двенадцать. Это потому, что в те времена ещё была двенадцатеричная система? Нет, не могло так быть – это был год тридцатый, как рассказывал историк. Просто неправильное здание.
Короткая минута, которой несешь журнал в класс – волнительная от причастности. Это не для рук его, Кострова или даже не для её рук – только для учителя, как звонок с урока. В этом сласть и власть, – в серой бумажке, в чёрной, чёрствой обложке. Или в красной, как было в прошлом году. Можно заглянуть – увидишь оценки. Фил не знал, что в этом – оценки свои он знал и так, когда говорили её оценки, слушал внимательно, не упускал ни звука. Вот, к примеру, – русский. Кораблёва – пять пятерок. А я повыше, да пониже – три пятёрки, одна четвёрка. Перелистнёшь другую страницу – и зло сосёт под ложечкой, и всё то же. Что нового в том? Разве что то, запретное, – знаешь то, что положено, но не тогда, когда положено. Но ещё можно пролистнуть в конец, где адреса, и от шороха страниц и затаившегося дыхания сердце треплется, точно пошёл подглядеть не в журнал, а в женскую баню, но зачем все женские бани и все серали мира, когда можно посмотреть и узнать её адрес? Дровяная, 27, квартира 9 – он был таким вчера, позавчера, четыре года назад, и, надо думать, и до этого, потому что на самом деле она была всегда.
– Ну и куда ты ходил?
Опять что-то не так. Ну как что-то – он ходил слишком долго.
– Куда ты ходил?
– За журналом. – Они все смотрят, и она смотрит, на него, но сквозь него и мимо него, потому что там, за мной, за доской, за стеной есть что-то, что куда интереснее очередного моего позора. Даже такое зрелище со временем приедается, Фил в этом отлично её понимал.
– Садись на место. – А там Костров, сидит и улыбается хитро.
До места я дошёл, да не сел – стул спотыкнулся, да и упал, грохоча, подо мной, но Фил удержался руками за парту и не упал следом.
– А можно не шуметь? Дмитриевский, опоздал, ну хоть сядь тихо.
Будь я проклят, всё как всегда, всё мимо рук, всё как обычно. Уронишь голову на руки и утонешь во тьме.
– Молчание! – Там мало места, между руками, партой и головой, слово и вырывается, и шёпотом, и против воли. Проклятье. И руке мокро. Против воли, против воли.
Сзади тяжело дышат, подавляя то ли смех, то ли кашель. Обернулся – Мазурова. Ах, вот оно что. Поддела стул ногой. Каждый день. Каждый божий день.
* * *
Когда последний урок кончился и Фил вышёл из