Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И оба солидных господина кивали ей, как кивали и друг другу, так, что отец сказал:
– Я покурю, пожалуй, – и вышел на балкон.
Я вышел за ним, а дедушка ещё что-то обсуждал с ними, но я думал не о них и не об отце. Словно тонкая нить, которую я пытался уловить, паутинкою сорвалась с потолка и прилипла к моему лицу. Правда есть, но её как бы нет – то есть правда не то, что правда на самом деле, а правда то, что считает правдой тот, кого считают специалистом в этом. И на что он укажет пальцем – то и будет правдой. Значит, он всегда прав. Вот что значит.
Это, в свою очередь, помогло мне ответить на тот самый волнующий меня вопрос – отчего я боялся дедушки. Вот отчего – он большой и много значит, и, следовательно, думал я, он всегда прав. И какой из этого следует вывод? Если спор двоих – это правота одного и неправота его оппонента, следовательно, я всегда выйду из этого спора проигравшим. Значит, сказал я себе, надо всегда соглашаться с ним, что бы он ни говорил, но это было проще сказать, чем сделать. Главное же, что из этого всего следовал вывод и более общего характера – то есть люди большие внушали мне только страх, потому изменить их мнения я бы не мог, но мог бы быть наказан за иное. И я боялся их.
Впрочем, жизнь быстро убедила меня, что моя теория как минимум неполна – есть не только большие и всегда правые люди, но и люди небольшие. Последним, которым было дано Богом или ещё кем никогда не ошибаться, поскольку большие всегда признавали их правоту и были на их стороне. С одним, вернее, одной из таких людей судьба свела меня очень давно, и я никогда не отрывал от неё глаз.
Я думал всегда – отчего глаза её светлы и кожа её бела, но дело вовсе не в том, что кожа её бела, как в сказках и преданиях, отнюдь. В том самом далеком начале, когда судьба свела нас в одном помещении, я видел её в самом светлом, ослепленном солнцем углу, где она сидела и читала какую-то книжку. Она умела читать и писать раньше всех и быстрее всех, тогда, когда я не умел.
В этом чёртовом детском саду, том самом месте, где я обретал базовые навыки жить за забором и ходить строем, быть в чужой воле, оставаясь свободным, – там она не вставала в хороводы, не делила с другими девочками кукол, и манная каша с комочками не пятнала её. И всё происходившее на тихом часе, исполненное самой липкой похабщины, не касалось её. И я смотрел на неё, и только на неё, и это только то немногое, что я мог себе позволить, – она была светла, а я грязен, и я боялся говорить с тобой, да и ты не стремилась говорить ни с кем, и я мог только смотреть. Вот так, наверное, смотрят на почитаемую икону, не решаясь поцеловать её, – позднее я видел, как люди падали ниц и не решались. Поэтому-то, много позднее, когда она сказала своей подруге, маленькой искривлённой девочке с детским церебральным параличом, или, как я её условно окрестил, – колченогой Инне:
– А мы идём в оперу в субботу… на Евгения Онегина. – Тогда я понимал, что это правильно, и так должно быть, потому как знал твой талант к всегдашней правоте. Как ты когда-то читала, что было до лжно, и должно не только читать, но и делать это как раз тогда, когда этого никто ещё не делал, но вскорости должен был. Быть в нужном месте чуть раньше нужного времени, но мне потребовалось много лет, чтобы это сформулировать и понять.
…читать и писать в самом общем смысле меня учил дома отец, и это легко мне давалось – легче, чем я мог бы предположить. Книг в той чёртовой квартире было так много, что стеллажи в ней заменяли стены, и, идя вдоль них, я боялся, что они упадут на меня и раздавят.
– Не стой близко к полкам, не подходи, это опасно, – говорила мама раз за разом.
Как-то раз так чуть и не произошло (конечно, чуть, иначе я не помнил бы этого) – я потянулся за чем-то на второй полке, и в наказание за то с восьмой на меня накинулся академический монгольско-русский словарь, всеми четырьмя синими томами плашмя грохнулся у моих ног и обдал меня фонтаном пыли. Я испугался так сильно, что не мог даже закричать, но на грохот прибежали и отец, и мать.
– Я же говорила тебе, не стой близко к книгам, они могут упасть… Ты вообще слышишь меня?
Отец ответил ей за меня:
– А что у нас монгольский словарь делает под потолком? Тяжеленный какой… кого угодно зашибёт.
– А это не твои книги.
– А это квартира не твоя.
И вот, отец учил меня читать и писать (мне было, быть может, около пяти), но когда научился, может, не так же хорошо, как она, но всё же, – это не помогло мне, поскольку всему своё время, или, точнее, чуть раньше своего времени. Вот, она сказала про оперу, и я, уже учёный, ушлый и стреляный – к третьему-то классу! – сказал: если она идёт туда, значит, надо идти туда.
Так уж было угодно Богу сложить обстоятельства, что на эту премьеру – «…» – мои родители тоже шли. То, что это намечается – не это вообще, а что-то в культурном смысле значимое, – я мог понять по тому, как отец тщательно отглаживал костюм, целых несколько дней. И вот так это и происходило, мой отец отглаживал костюм, в чём мама постоянно делала ему замечания – он-де пропустил складочку здесь, вот здесь и здесь, а это значило совсем другое: предстоит важное событие и она волнуется. Отец – это как бы волнолом, дамба, защита от страха и ужаса того, что будет. Они ходили в оперу и раньше, но я был мал, да и потом, премьера – это многое значит.
Я, справедливости ради, хорошо понимал её: оперный театр наш, огромная белокаменная глыба, махина, был величествен и прекрасен и этим не мог внушать ничего, кроме ужаса. Но в этот раз ставки были выше, вопрос был серьёзнее, и