Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чистая седмица, 1290
Сорок дней поста. Сорок дней на одном хлебе и рыбе. Жую мяту, чтобы заглушить зверский голод, грызу лед, но боюсь, что если не стану есть мясо и сладости, моя дочь начнет пожирать меня изнутри.
Я чувствую, как во мне восходит луна, и думаю о маме. Ветер и деревья всегда звали ее прочь от меня, но я не позволю ничему увести меня от Уилла и от растущей во мне дочери. Я здесь, в Килкенни, ради них.
Уилл приходит, когда я поливаю медом кусок хлеба. Я даю ему кусочек и прижимаю палец к губам. Он кивает и облизывает свой испачканный медом мизинчик. У меня появился союзник, но муки не прекращаются. Малышка поглотила сладость, а меня саму еще терзает чувство голода.
До родов осталось не меньше четырех недель, но я уже готова. Под кроватью стоят четыре кувшина с вином, а в деревянном сундуке лежит плотно закрытая маленькая бутылочка, чтобы онемел позвоночник. Это лишь немного облегчит мои мучения. Что за глупость – впускать мужчину к себе между ног. Моя жизнь дорога мне. С каждым днем она все дороже. Я нужна Уиллу. Я больше никогда не стану приставать к мужу, и несмотря на вес ребенка в животе, от этой мысли мне становится легче.
Малышка за весь день не шевельнулась.
За два дня. Два дня и две ночи. Мой живот мертвецки неподвижен. Я обхожу комнаты постоялого двора. Я иду через сад. Под моей ногой что-то хрустит. Я раздавила улитку. Где-то вдалеке, над расползающимися серыми тучами, с карканьем носятся вороны. Ребенок мертв, я знаю. Его нужно исторгнуть. Чем дольше я его ношу, тем вероятнее, что он убьет и меня.
У изножья кровати стоит мамин деревянный сундук. Бутылочка, которая мне нужна, совсем маленькая. Мама говорила, что никогда не пользовалась снадобьем сама, но давала его служанкам. Работа на постоялом дворе часто вылезает боком в виде беременностей – всегда найдется то похотливый заезжий купец, то скучающий монах. Темная жидкость приготовлена много лун назад, когда я была еще девочкой, но яды не дряхлеют. Я отмеряю полную ложку и глотаю, прежде чем меня успевает остановить мысль, что это опасно.
Боль пронзает позвоночник и разум. Я вдруг думаю, как ослабело тело моего мужа, как часто в последнее время он говорит, что стареет.
– Уильям!
Моя дочь не будет жить. Она даже не увидит, как садится солнце.
Она пушистая, как все звереныши. Я лижу ее голову, та соленая и сладкая.
Она пищит – но просит не молока, а окончания мучений. Мне все равно, я не хочу отдавать ее кормилице. Я не могу ее отпустить. Я слежу и слежу за каждым ее вздохом. Промежутки между ними вгоняют меня в ужас. Они заставляют замирать в душераздирающем ожидании нового вдоха.
Она уродлива. Не то что Уилл, который пришел в мир круглым, розовым и горластым. Она бледная и тощая, угловатая, головастая. Совсем не такая, какой должна быть маленькая девочка. Отец говорил, что я родилась красавицей, но моя дочь никогда не будет красива. И не важно, что она скоро умрет, – мне все равно хочется, чтобы она могла соперничать с ангелами. Я хочу, чтобы ее после смерти любили сильнее, чем всех остальных упокоившихся младенцев, коим нет числа.
Она вялая. Спит и спит все время. Кормилица берет ее – а я не успеваю отнять, потому что руки ослабели, – и щиплет ее с каждым ударом башенного колокола.
Я хочу, чтобы моя дочь открыла и показала мне свои глазки, зеленые, как река, но мне приходится самой раздвигать ей веки, и она, как все новорожденные, смотрит невидящими синими глазами.
Я отсылаю ее с кормилицей, потому что невыносимо слышать ее мелкие сдавленные вздохи. Невыносимо видеть ее крошечное сморщенное личико.
Весь день я жду сообщения «она умерла».
Мои веки размыкаются. Белый свет. Сперва он ослепляет, потом я прозреваю. Надо мной стоит Уильям. Малышка лежит на его руке. Он не смотрит на меня – как и в любой другой день.
Он улыбается ей.
В комнате пахнет гнилыми яблоками.
Она такая маленькая.
Я щиплю себя за руку.
Он назвал ее Розой. Дурень. Она никогда не увидит, как распускаются розовые бутоны. Она никогда не увидит лета.
Я кручусь, ворочаюсь, никак не могу заснуть. Мысли мечутся. Он неподвижно лежит рядом.
Я была уверена, что поступаю правильно, принимая зелье. Я была уверена, что она мертва.
О стены конторы бьется муха, пытаясь вырваться на свободу.
Монеты, монеты, я считаю монеты.
Муха перестала биться. Уверена, если я поищу ее, обнаружу одну оболочку.
Ко мне часто заходит служанка.
На рассвете:
– Госпожа, не выйдете ли в сад, там посвежее? Здесь так пахнет, будто сдохло какое-то животное.
В полдень:
– Я принесла вам поесть. Если не съедите, мыши набегут.
В сумерках:
– Я согрела вам воду для мытья… На ребенка тратить не хотелось бы, но, может быть, юный Уилл помоется, если вы не желаете? Госпожа?
В полночный – ведьмин – час:
– Постарайтесь поспать. Пожалуйста.
Мой муж посылает мне отчеты через слуг:
Малышка иногда просыпается и ищет грудь кормилицы.
Малышка впервые разжала кулачки, можно смыть корочки между пальцами.
Голос малышки все еще слаб, она не плачет, а пищит.
Лицо малышки разгладилось, она стала красивее.
Я прихожу навестить ее на рассвете. Стою в дверях кухни. Там все громыхает. Повар и подавальщица приветственно кивают и возвращаются к чистке пастернака для завтрака. Кормилица стоит ко мне спиной, зачерпывая полную ложку похлебки из огромной миски и отправляя себе в рот. Я осматриваюсь в поисках дочери. Кормилица оборачивается, просит добавки, и я вижу крошечную голову у ее локтя. Глазки опять закрыты.
Мой муж лежит в постели с открытыми глазами и таращится в потолок. На мгновение мне даже кажется, что он мертв, но тут он садится.
– Значит, ты даже не спросишь? – говорю я.
Он надевает рубаху, она оседает вокруг его туловища. Он поднимает голову, разглаживает ткань на груди и кладет ладонь на мою руку.
– Я хотела рассказать, что сделала с нашей дочерью.
Он убирает ладонь.
– Она жива.
– И тебе не интересно, почему она родилась раньше срока?
– Такое часто бывает.
Я заставляю себя улыбнуться, как обычно улыбаюсь мужчинам и некоторым женщинам; эта улыбка вынуждает молодых монахов умолять меня положить конец их целибату и отправить их самих прямиком в ад.
– Алиса, –