Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как будто по всей земле прошла чудовищная машина уничтожения. Гигантская, хорошо отлаженная безглазая машина. Вылезло такое чудовище и ползет, с грохотом волоча за собой железный хвост, подминает, уничтожает все живое, все, что тянется к небу, что хочет жить!..
Вышли на опушку. Лужок небольшой. На краю его — почерневший стог сена, не стог даже, а так — осевшая копна. На ней — винтовка. А посередине лужка — убитый боец. Пальцы вцепились в землю. В животе — рана. Нелегко, верно, умирал… Вороны над ним кружатся — так осмелели, что даже нас, живых, не боятся; взлетели только тогда, когда мы совсем близко подошли. Нехотя так взлетели и расселись на верхушках деревьев, сверху вниз посматривают: «Кар-р-р-р! Кар-р-р-р!»
Ветвицкий говорит:
— Похоронить его надо. Не годится воронам оставлять!
Посмотрел на винтовку:
— Снайпером парень был. Винтовка с оптическим прицелом.
Вырыли мы ему могилу. Похоронили. Сняли шапки, постояли возле холмика. Уходить надо. А когда отошли немного, Ветвицкий сказал:
— Винтовку возьми, Байжандиев! Может, пригодится.
— Да она заржавела вся, товарищ капитан! Что с ней делать?
— Почистить. Опять как новая будет! Считай, что этот бедняга тебе ее завещал, чтоб ты за него отомстил! Эх, молодой, видно, совсем парнишка был… неопытный снайпер. Укрытие себе сделать и то не сумел — думал, не увидят его за этой копной.
И я вдруг так ясно увидел этого парня, и как он прятался, и как полз, умирая здесь один…
— Хорошо стреляешь, Байжандиев?
— На учениях стрелял неплохо.
— Сколько фрицев убил?
— Не знаю. Пуля летит — не докладывает. И на лбу ни у кого не написано, чья пуля его догнала.
— Верно. Не докладывает.
Пошли мы дальше. А вороны только того и ждали — сразу слетели с деревьев; хлопая крыльями, налетели на то место, где раньше труп лежал. Я оглянулся, пугнул их. Прошел несколько шагов, вижу — один ворон над самой могилой на ветке уселся. Глаза злые, голову набок наклонил… клюв черный! Смотрит вниз, как будто прицеливается — сейчас на могилу слетит, начнет ее когтями разрывать, труп искать. Я скинул винтовку с плеча и выстрелил. Ворон свалился.
— Э-э! Ты, оказывается, стрелок! — говорит Ветвицкий. — Хороший снайпер из тебя получится.
С того дня я и начал учиться снайперскому делу. Почистил винтовку, разобрал ее, с неделю возился с оптическим прицелом. А потом меня уже стали тренировать, как полагается. Сначала стрелял по мишени на сто метров, потом на двести… Всему научиться можно! А снайперу ведь только зрение хорошее нужно и чтоб рука не дрожала. Злость еще нужна. Без злости он не снайпер. Но на этот счет фрицы у нас учителя хорошие — научат! За два года они нам столько тут показали, такого мы насмотрелись, что руки у нас не дрожат.
Он помолчал, потом взглянул на меня сузившимися глазами. Зеин, показалось, сразу вырос, стал шире в плечах.
Я уже не помню, когда Зеин рассказывал мне о своих первых шагах на снайперском поприще. Военные дороги сводили нас вместе несколько раз. Примерно через год в газете было помещено два или три моих очерка о снайперском опыте, следовательно, это могло быть и через год. Но ассоциируются у меня все рассказы Зеина почему-то с тем же лесом возле Северного Донца, деревом, лежащим против входа в блиндаж, дневной ленивой перебранкой дальнобойных батарей и взбудораженными голосами птиц. Как только перестрелка затихала, голоса их прорывались отчаянным бестолковым птичьим хором. Птицы, озабоченно перекрикивая друг друга, решали какие-то свои неотложные дела.
Говорить о снайперских подвигах Зеин не любил. В таких случаях он сразу делался до предела лаконичным, и все у него сводилось к нескольким словам: «Ну… получил задание. Пошел. Залег, стал ждать. Взял на прицел». Ждать снайперу приходится подолгу. Но, дойдя до этих почти неизбежных в его рассказах слов — «Залег, стал ждать», — Зеин всякий раз старался уйти от нелюбимой темы. Вероятно, поэтому теперь, через столько лет, первые снайперские выходы Зеина неразрывно связываются в моем представлении с образами, ничего общего с войной не имеющими, прежде всего, с образом Кареке, того самого охотника, который чуть не подстрелил его однажды в детстве. Где-то недалеко от нас рвались снаряды, а Зеин с увлечением рассказывал мне о своем родном ауле, о людях, живших в этом ауле спокойной размеренной жизнью, ставшей невозможно трудной даже в глубоком тылу. Рассказывал об аульном балагуре Кареке, о дегях — шести-восьмилетних мальчишках. И нам обоим были приятны эти воспоминания. Мы, как школьники, удравшие с урока, то и дело украдкой возвращались к ним — убегали от действительности, чтобы побродить по тихим, заросшим травой улицам аула, между низенькими выбеленными жгучим солнцем домами с высокими саманными дувалами.
— Ну, залег я и стал ждать. Долго ждал. И вспомнился мне, агай, наш Кареке. Был у нас в ауле такой охотник-великан. Взрослые не очень любили его, зато мы, дети, бегали за ним, как жеребята за кобылой. Для нас, мальчишек, Кареке был самым большим авторитетом, вероятно, потому что во всем ауле не было человека сильнее его, да и никто так много не возился с нами. Правду сказать, красотой наш Кареке не отличался, с такими лицами в детских книжках рисуют злых великанов — голова размером с казан, рот до ушей… Но в жизни ведь не все бывает точно так, как в детских сказках. Кареке, например, был великаном добрым.
Ну и натерпелся же Кареке из-за своих острых скул! Женщины его у нас иначе как «рогатым» не называли. Другой человек на его месте озлобился бы, а он ничего, посмеется, только и всего. Хорошо он смеялся, от души. И характер у него был простой. Крикнет какая-нибудь глупая женге[4]: «Опять этот рогатый целый табун