Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трухильо нравилась эта игра. Он был националистом, защищавшим доминиканскость, испанскость, католицизм. Он изображал из себя свирепого громовержца, готового сдерживать гаитянское заражение, если потребуется, с помощью насилия. Он без стеснения убивал всех, кто выступал против кампании, приведшей его к власти в 1930 году, для этого у него была своя военизированная банда «42», – и без колебаний расчехлил дело испанизма, чтобы усмирить франкоязычных соседей. Они, говорил он, африканцы, а мы – испанцы. Дошло до того, что он стал отрицать историческое присутствие чернокожих на острове, заставляя наиболее смуглых объявлять себя индейцами, а сам накладывал грим, скрывая смешанное происхождение. Невероятная пошлость. И фарс, потому что отныне черная африканская кровь была изгнана из Доминиканской Республики, а доминиканцы разделились на испанцев и индейцев, белых и туземцев.
Враждебность к Гаити не ограничивалась ксенофобскими высказываниями. Интеллектуалам режима пришлось прибегнуть к грандиозным риторическим маневрам, чтобы оправдать убийство тысяч и тысяч гаитян в 1937 году. Этот эпизод, прозванный «Петрушечной резней»[374], представлял собой этнические чистки, столь же жестокие, как и резня Эрнандеса Мартинеса, однако островной национализм превратил ее в еще один великий подвиг кормчего родины. В опубликованном в 1938 году двухтомнике «Мысли о Трухильо» собрана самая отвратительная клевета интеллектуалов острова, которые по убеждениям или из страха поставили свой авторитет на восстановление международного имиджа каудильо. Пока он присваивал себе такие абсурдные титулы, как Спаситель национального достоинства, и навязывал родственникам еще более нелепые – Первая леди антильской литературы для жены, Королева мира и братства свободного мира для дочери Анхелиты, Плодотворное обещание для сына Рамфиса, – интеллектуалам приходилось выделывать настоящие кульбиты, чтобы оправдать это сочетание позора, преступления и китча. Настоящий ад. Вот почему Козлу не нужно было брать на вооружение никакой авангард: единственным духовным течением, разрешенным на острове, единственным – измом, культивируемым с упорством и фанатизмом, был трухильизм.
За пределами острова эта трагическая, нелепая и неприемлемая ситуация возмущала писателей. Хуан Бош и Педро Мир вместе с некоторыми другими революционерами из Карибского легиона, среди которых был и студент права Фидель Кастро, президент Комитета за доминиканскую демократию, образовали заговор и разрабатывали план свержения Трухильо. В середине 1947 года они наконец отплыли с острова Кайо-Конфитес на соседней Кубе, чтобы высадиться в Доминиканской Республике и начать восстание с целью свержения Козла. Однако в последний момент Трухильо узнал о заговоре и пригрозил кубинскому президенту бомбардировкой острова. В ответ Рамон Грау Сан-Мартин перехватил два корабля, которые уже отплывали к Эспаньоле, и захватил их пассажиров – всех, кроме группы, в которую входил Фидель Кастро, прыгнувший в воду с двумя пулеметами и поплывший обратно к кубинским пляжам. Студенческому лидеру пришлось ждать почти десять лет, чтобы снова оказаться на яхте, на этот раз отплывшей из Мексики, чтобы свергнуть кубинского диктатора.
Лесама, «Орихенес» и американское барокко
Фидель Кастро мог позволить себе роскошь обратить свои революционные аппетиты на освобождение Доминиканской Республики, потому что в 1944–1952 годах Кубой правили два демократических президента. Да, Грау Сан-Мартин и Карлос Прио Сокаррас были коррупционерами и бездарями, но на фоне Трухильо и Сомосы они казались ангелами. Во время их правления было много насилия и хаоса, были враждующие группировки, бандитизм и перестрелки, но так было везде. Эти проблемы были свойственны не только кубинцам; было нормой, чтобы отцы отечества приходили в парламент, вооружившись хорошим пистолетом. Как бы то ни было, в те годы на Кубе царила определенная политическая свобода, которая совпала со временем значительного поэтического расцвета. Писатели, заявившие о себе около 1937 года, пресытившись компромиссами предыдущего поколения и всеми его недостатками – экзотизмом, локализмом, национализмом, – начали преследовать совсем другие интересы. Особенно один из них, Хосе Лесама Лима, выдающийся писатель, которого очень трудно отнести к какой-то одной категории. Лесама не вписывался ни в свой дом на улице Трокадеро, ни в Кубу, ни в Америку: все в нем было настолько чрезмерным, что, не поднимаясь с кресла, он сумел распространиться по всему миру. Он был своего рода заброшенным на Карибы Борхесом, сменившим англосаксонскую точность на барочное изобилие, а метафизические игры – на потаенные желания. Его письмо было загадочным и сияющим, взгляды – американистскими и гуманистическими, характер – островным и космополитичным, вера – католической и хуанрамоновской[375]. Защитник творческой свободы, он в итоге стал жертвой авторитарной системы Кастро, которая так и не поняла, что с ним делать. Лесама был настоящим соперником революционного лидера, единственным кубинцем, способным затмить его талантом и авторитетом. Ко всему прочему, он был *** в водовороте революции – еще одно доказательство того, что на континенте мачо настоящими революционерами всегда были ***.
В 1944 году Лесама вместе с поэтами Финой Гарсиа Маррус, Вирхилио Пиньерой, Синтио Витьером, Элисео Диего, Лоренсо Гарсиа Вегой, Октавио Смитом, Анхелем Гастелу, Хусто Родригесом Санто и Гастоном Бакеро начал издавать журнал «Орихенес» («Истоки»). Все они, а также художники Рене Портокарреро и Мариано Родригес, музыканты Хулиан Орбон и Хосе Ардеволь признавали ценность афрокубинской поэзии и уместного включения в литературу черной чувствительности и звукоподражания, но они не ограничивали национальное самовыражение черным, метисным или любым другим местным или экзотическим элементом. Их взгляды были шире. Авторы «Орихенес» хотели придать островной чувственности космополитическое измерение; они хотели установить диалог между Кубой и остальной вселенной; именно поэтому на страницах журнала с кубинскими авторами соседствовали писатели из Европы и США. Подобно бразильским антропофагам, орихенисты создали пищеварительный аппарат, способный ассимилировать латиноамериканское, классическое, романтическое, креольское, карибское и европейское. Лесама защищал американскую способность питаться всем человеческим. Любое творение, демонстрирующее напряжение человека, то, что в редакционной статье первого номера «Орихенес» было названо «его жаром, его самыми сокровенными и ценными моментами»[376], могло стать пищей для американского воображения. Подобно Ксулу Солару или Борхесу, Лесама очень интересовался теми моментами, когда плоды воображения, образы и метафоры излучали столько новизны, очарования и силы, что подчиняли себе историю. Вернее, они заставляли народ или цивилизацию