Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Танцевал он молча, но Линде это понравилось.
Когда танец закончился, они сели на скамью под стенкой. Линда напевала мелодию вальса, отбивая такт перчаткой, ужасно стеснялась и боялась отцовского озорного взгляда. Наконец Бернелл к ней обратился:
— Вы слышали историю о застенчивом молодом человеке, который отправился на свой первый бал? Он танцевал с девушкой, а потом они сидели на лестнице и не знали, что сказать. После того как он подобрал все, что она время от времени роняла, и после того как молчание стало просто нестерпимым, он повернулся к ней и пробормотал заикаясь: «А в-вы всегда н-носите фланелевое б-белье?» Я чувствую себя примерно как тот парень, — сказал Бернелл.
Линда их больше не слышала. Как же ярко сияла вся комната! Она терпеть не могла, когда поднимали жалюзи, — в любое время суток, но особенно, более всего — по утрам! Линда отвернулась к стенке и бездумно обвела пальцем рисунок на обоях — цветок мака с листом, стеблем и набухшим бутоном. Мак словно тайком оживал у нее под пальцем. Она кожей ощутила липкие шелковистые лепестки, мохнатый, как кожица крыжовника, стебель, шершавый лист и плотный глянцевый бутон. Вещи имели обыкновение тайком оживать — Линда часто это замечала. Не только большие и внушительные, как мебель, но и шторы, узоры на тканях, бахрома на стеганых одеялах и диванных подушках. Как часто бахрома у нее на одеяле превращалась в забавное шествие танцоров, которое сопровождали… священники! Ведь некоторые кисточки вовсе не танцевали — они чинно шагали, склонившись вперед, словно молились или распевали псалмы. Как часто пузырьки с лекарствами становились шеренгой человечков в коричневых цилиндрах! Как часто кувшин для умывания оказывался жирным козодоем, устроившимся в тазике, как в круглом гнезде!
«Ночью мне снились птицы», — подумала Линда. Что это было? Нет, уже выветрилось из головы… Самым странным в оживающих вещах были их занятия. Они слушали, черпали какое-то таинственное, важное содержание, а когда наполнялись им, то улыбались — так она чувствовала.
Их лукавые и многозначительные улыбки адресовались не ей (хоть она и понимала, что они ее узнали): она вместе с ними принадлежала к одному тайному ордену, и они заговорщицки улыбались друг другу. Иногда она засыпала днем и, пробудившись, не могла пошевелить пальцем и даже перевести взгляд… вот до чего они были сильными! Порой она щелкала дверной ручкой, выходя из комнаты, — и понимала: они оживают. А бывало, особенно по вечерам, она оставалась наверху, пока остальные находились внизу, и тогда ей насилу удавалось от них оторваться; она медлила, пыталась напевать что-то под нос, делая вид, будто ей не до них, — и небрежно бросала: «Ох уж этот старый наперсток! И куда только он подевался?» Но она никогда — ни разу — их не обманывала. Они знали, что ей страшно, видели, как она отворачивается, проходя мимо зеркала. Вопреки своей терпеливости они чего-то от нее хотели. Полубессознательно она понимала, что стоит ей сдаться, затихнуть, даже не просто затихнуть — замолчать и замереть, — как что-то случится… «До чего тихо», — подумала Линда. Она распахнула глаза; она слышала, как тишина плела свою мягкую бесконечную паутину. Ей так легко дышалось, словно можно было почти не дышать… Да, все до мельчайших, самых крошечных частичек теперь ожило; она больше не ощущала под собой постель и словно поплыла, повисла в воздухе. Казалось, она вслушивается, зорко вглядывается и ждет, когда наконец появится тот, кого просто пока еще нет; выжидает, когда случится то, что покамест не произошло.
В кухне под окнами стоял длинный сосновый стол, и за ним пожилая миссис Фэйрфилд мыла посуду после завтрака. Два окна выходили на большую лужайку, которая вела к огороду и грядкам ревеня. С одной стороны лужайка примыкала к судомойне и прачечной, а поверх этого длинного беленого навеса вилась большая узловатая лоза. Вчера Линда заметила, что сквозь трещины на потолке судомойни пробились крошечные спиралевидные усики, а все окна навеса затянула своими густыми оборками приплясывающая зелень.
— Обожаю виноград, — произнесла миссис Фэйрфилд, — но вряд ли он здесь поспеет. Ему нужно австралийское солнце.
И она вдруг вспомнила, как Берил, еще малышкой, срывала белый виноград с лозы на заднем крыльце их дома в Тасмании и ее ужалил в ногу огромный красный муравей. Берил в клетчатом платьице с красными бантами на плечах так ужасно раскричалась, что сбежалось пол-улицы, а детская ножка распухла до огромных размеров!
Миссис Фэйрфилд поцокала языком, и от воспоминаний у нее перехватило дыхание:
— Бедное дитя, как это было ужасно!
И, по обыкновению плотно сжав губы, она пошла к плите за кипятком. Вода в миске с мылом вспенилась и покрылась розовыми и голубыми пузырьками. Голые по локоть руки миссис Фэйрфилд усеивали красноватые пятнышки. На ней были серое фуляровое платье с узором из больших лиловых анютиных глазок, белый льняной передник и высокий чепец из белого тюля, похожий на форму для желе. Под горлом у нее висел серебряный полумесяц с сидящими на нем пятью маленькими совами, а на шее — шнурок для часов из черного бисера.
Трудно было поверить, что они приехали только вчера и что уже много лет она не возилась на кухне — так замечательно ей здесь было, так уверенно и аккуратно ставила она на свои места чистые кувшины, неторопливо и вальяжно перемещалась между плитой и шкафом, заглядывала в кладовую и чуланчик, словно уже изучила здесь каждый уголок. Когда она закончила уборку, вся утварь собралась в одно узорчатое полотно. Миссис Фэйрфилд встала посреди кухни, вытерла руки клетчатым полотенцем и, чуть улыбнувшись, огляделась вокруг: все здесь ей было по нраву, всем она была довольна. Втолковать бы еще служанкам, что вещи важно не просто куда-нибудь прибрать — не менее и даже более важно, куда каждую вещь убирают… Впрочем, им этого не понять: столько раз она пыталась им объяснить…
— Мама, мама! Ты на кухне? — позвала Берил.
— Да, дорогая, я тебе нужна?
— Нет, но тогда я зайду, — раскрасневшаяся Берил вбежала в кухню, волоча за собой две большие картины.
— Мама, что нам делать с этими страшными китайскими картинами, которые Чун Ва подарил Стэнли, когда обанкротился? Раз они провисели несколько месяцев в его фруктовой лавке, об их ценности нечего и заикаться. Не понимаю, почему Стэнли их попросту не выбросит? Уверена,