Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я решил внимания не обращать и отмахнул видение, как липкую нить, сморгнул, как слезу набежавшую.
Да ведь и слеза набежала — от спирта.
— Нормально? — все так же шепотом осведомился Небритый. — Запить вот нечем. Волки даже в сортир не пускают. Ты запиваешь? Я — нет.
— Я тоже нет, — просипел я, — нормально и так. Спасибо.
— Во! А то я гляжу — ты мучаешься...
— Как сюда-то пронес?
— А в штанину. — Он ухмыльнулся краем рта. Губы у него были как оладьи, глаза прятались за синяками. — На шмоне курканул. Колеса прям с носками сдернули, а малую (он произнес на «у») не заметили. Нет, ты скажи, ну носки мои им на кой? Нюхать?
Я поискал, куда деть бутылочку. Небритый деловито упрятал глубоко под топчан, и там звякнуло.
— Не мы первые.
— Колеса, говоришь, — сказал я, переживая спирт, — ну, мы с тобой тогда два брата-акробата. Товарищи по несчастью.
Он некоторое время без вопросов глядел на мои английские «Чёрч», а потом, видимо, решил не вникать.
— Тебя — где? — осведомился наконец добрый самарянин. — Меня ващ-ще возле подъезда! Вышел, ну, через дорогу, у нас на Второй Поречной, на той стороне, в доме квартира, торгуют, ну, этим делом. — Небритый показал под топчан. — Ты не думай, не отравишься. Проверено.
— Да я не думаю, — говорю, — вообще.
— Во! И чего меня дернуло тормознуться, глын-нуть... Я на тротуаре стоял, — зачем-то пояснил он, — в тапочках.
Он сказал — «Вторая Поречная», и это сразу запало мне на слух. На призрачной кисее эта сломанная дважды черточка, повторяющая изгиб реки, лежала среди огромных пакгаузных застроек, мелких частных домиков и двухэтажных строений забытого года. Отсюда не очень далеко.
— Люди в Лондоне, — говорю, — голяком посреди города ходят. На газонах лежат. И в Париже. И в Москве. Сам видел.
— Так то в Лондоне! И на газоне. А я тут. В тапочках и на тротуаре. У волков, у них, ить, тоже план. А я из горла и не запивая. Взяли...
— Это они тебе навешали?
— Это Колян, сосед. С ним с утра... А после помирились. Он и денег на новую дал... А теперь — что?
Вдруг стало что-то настораживать в нем. Или это спирт проникал во все клеточки, пронизывал мембраны, замедлял нервные импульсы, и Тревога и Подозрительность, отпустив тело (судороги пальцев прекратились), перетекли в мой разум, обострили и ожесточили его? Тесный злой сумрак, в котором я пребываю... давно пребываю уже, не позволяет верить в искренность намерений и добронаправленность поступков...
— В одну харю жрете?
Круглоголовый глядел на нас не мигая, так глядел, что я уже начал приподниматься, и неизвестно, что было бы дальше, но в гулкости коридора там, за стеной, пробухали шаги, грохнул засов, и всунулась голова без фуражки:
— Иди, — сказала голова, но, к удивлению, не мне, уже ожидавшему чего-либо в этом роде (потому что — пора?), а Круглоголовому.
Он прошел на выход, как будто нас с Небритым на свете не существовало.
— «Сердце исходило слезами, но немотствовали уста»! — сказал я, как мне показалось, к месту.
— Это ты зря, — ответил Небритый; он уже сидел на своих нарах, — знаешь, он — кто? Он — Серый.
— Да я вижу, что не светлейший. Серятина сплошная, даже «Ку-курва, где ж твой муж?!» не знает.
— Он все Поречаны держит. Я даже не знаю, как это его — и сюда... Бывал у нас на Поречанах?
— Я нездешний, — сказал я, все еще глядя в закрытую дверь, на квадратную, тоже закрытую, дверцу «кормушки».
Прошло минут пять. Небритый спрятался, как улитка, под свое одеяло. Фингал захрапел. Спирт гулял у меня по венам и рождал всякие мысли. Мыслям же способствовала и младенчески-розовая пятка Небритого, вновь выставленная к обозрению, и я даже слегка поразбирался в вывешенной предо мною карте этого города и, соответственно, в собственных ощущениях, которые эта картина вызывала, и поэтому почти не успел соскучиться, когда наконец зазвучали шаги, не те, другие, и всунувшийся на сей раз Круглоголовый с прежней дружелюбностью поманил меня.
Он даже улыбался вполне приветливо, как родному.
— Один не пойду, — сказал я. — Без вот этого. — И указал на розовую пятку.
Круглая голова без слов убралась, но дверь оставалась приоткрытой.
— Эй! — тихо позвал я. — Собирайся с вещами. Выпускают.
— А? Чего?.. Чего — выпускают? Выпускают утром. А щас...
— Давай-давай, — подогнал я, вставая и почти силой раздвигая перед собой кисею, — мне некогда, я и так тут у вас задержался.
Он крутил башкой, мотались вихры. Перевел запухший взгляд с полуоткрытой двери на меня.
— Не пойду! — решительно заявил. — Куда мне ночью? Волки опять посадят, пристегнут... — Его передернуло.
Я взял его за плечо, распахнул тяжелое железо, вывел Небритого в коридор. Мы прошли к барьеру. Здесь Круглоголовый о чем-то говорил с дежурным. И был еще капитан, который меня допрашивал. Они все переглянулись, но я предпочел не заметить.
— Обувь, — сказал, — гражданину верните. Или возместите чем-нибудь. Не босяком же ему по лужам чертить. Босяком, — уточнил я, — прошу не путать.
Ух, и крепок же спирт у Небритого! Ух, и чистый же продукт!
— Попить дайте, — сказал я, и, пока я пил, пока, не возразив ни звука, искали Небритому тапочки, пока, проливаясь в желудок, тухлая казенная водичка разбавляла там, внутри, съежившийся в слизи комок це-два-аш-пять-о-аш, картинка моя, иным не видимая, так же медленно и плавно рассасывалась в прокуренном милицейском помещении и наконец благополучно рассосалась. «Стакан-ластик» — он не всегда должен содержать собственно спиртное.
На воле шел дождь и было темно. Впрочем, посветлело, как только мы втроем плечом к плечу вышли из мрачного двора на проезжую улицу под фонари.
Я ощупал в кармане приятно непохудевший бумажник, возвращенный мне. Небритый в тапочках («Во! — сказал, когда подали, — мои! Кровные!») дрожал рядом. Круглоголовый оглядывался. Он явно чего-то или кого-то ждал. Я — тоже, но главного я не дождался. Мне почему-то казалось, пока нас выпускали, что и тигренка свистнутого — свистнутого ли? — мне сюда же подгонят, ан нет.
Тогда я толкнул плечом этого самого Серого:
— Где тут у вас поближе крематорий?
— Ты! Коз-з... какого крематория еще тебе?!
— Ну, оазис. В котором сгорают время, мысли и воля. Отпразднуем условно-досрочное? Спрыснем свободу?
Он — я